Выбрать главу

Разум дрожал, трясся. Начал прорастать ветвями, структурироваться, обретать жизненные силы его реликварий.

Маура сходит с поезда из Комо на Центральном вокзале, среди толпы людей, возвращающихся из Монтебарро, голубые глаза ищут его в толпе. Они танцевали на пляже ночью, Маура была поражена: обычно он терпеть не мог танцевать. Маура бежала, и он бежал позади, смеясь, в Кастельротто, ночью, жгучий запах свежего снега. За городом, под Миланом, он хлестал ее сухой веткой, а она закрыла глаза, кусала себе губы от удовольствия. Маура…

Память будет взрываться у него внутри черепной коробки долгие и долгие годы. Это и был его реликварий. Он будет бродить, дотрагиваясь дрожащим разумом до светящихся костей этих воспоминаний, свидетельств мгновений, в бреду, в чистейшем страдании.

Начиналось вековечное одиночество. Он начинал умирать.

Он заснул после наступления утра. Видел во сне Мауру, видел червей.

Проснулся: бесконечный упадок сил. Человек рядом с ним поднялся, сварил кофе. Он снова заснул. Проснулся из-за суматохи в комнате рядом. Плотные шторы были задвинуты, в помещение проникало мало света. Все было единым пятном свинцового цвета. Он поднялся, не стал закрывать дверь в ванную, включил холодную воду, попытался заплакать, но не выдавил ни одной слезы.

Он снова лег в постель. Кожа сморщилась от ледяного озноба. Он чувствовал, как поднимается температура. Не получалось лежать. Спина онемела. В животе бурлило. Горькая коричневая пленка облепила его язык. Он увидел таблетки, стакан стоялой воды вызвал у него отвращение. Он сделал два глотка, проглотил лекарство. Волосы пропитались потом, теперь они лежали слипшимися клочками, жесткими, спутанными. Он долго сидел на постели.

Кошмар не рассеивался. Он никогда полностью не рассеется. Монторси будет жить с ощущением, все более робким, но при этом все чаще возникающим, что не живет, что это не его жизнь, не настоящая, что это вовсе не он, а кто-то другой, незнакомец. Он будет месяцами слышать несуществующие голоса.

Он с трудом встал с постели. Его шатало. Он ощущал горячую вершину болезни. Ощущал два тела — свое и болезни. Потом он вошел в новые тенистые покровы. Снова явилось ощущение вины, чешуйчатое животное, которое грызло его всего, начиная с позвоночника, непосредственно под затылком. Она мертва, и это его вина. Он жил в состоянии дурного сна. На него градом сыпались образы Мауры. Между ними вклинивались неподвижные сцены: она — труп, ее раздробленный зуб, — он часами бормотал в своем лишенном света сне. Артиллерийский огонь образов. Потоки образов. Неистощимый, неизбежный водоворот образов. Это все Маура. Это все Маура. Маура. Я все еще люблю тебя…

У него был ужасающий вид, когда он вошел в соседнюю комнату. Джузеппе Крети молча сидел рядом со своим помощником. Монторси рухнул на стул. Положил голову между сомкнутых на столе рук. Некоторое время все хранили молчание.

Потом Монторси поднял голову, как бы пробуждаясь. Все вокруг было пятном свинцового света.

Он сказал:

— Я хочу вернуться домой.

Заговорил Крети:

— Нет. Это опасно. А вы слишком драгоценны.

— Драгоценен.

— Для нас. Вы драгоценны. — Он вытащил сигарету, зажег ее, сделал глубокую затяжку — желтоватая «папье маис» с душистым запахом. Передал пачку Монторси. Тот отстраненно поглядел на сигареты, тонкие, желтые. Взял одну, позволил себя предаться облачку теплого удовольствия внутри — и немедленно испытал чувство вины за это удовольствие, оскорбление, брошенное Мауре через несколько часов после ее смерти.

— Драгоценен…

— Вы много знаете об Ишмаэле, инспектор. Для нас это драгоценно.

У него не было времени подумать об Ишмаэле. А тут он окунулся в нежное ядро ненависти — фрукт, который будет зреть в нем до бесконечности, — тут он ощутил, как трепещет мягкая материя ненависти, вдохнул запах голого мяса раны. Он научится противопоставлять ненависть тревоге, чувству вины, боли. Ненависть спасает, она не есть противоположность любви. Это сырье — ненависть. Первичная страсть. Постоянный, вековечный поток. Времени не существует. О Маура, времени не существует…

Он посмотрел на Крети, сказал только:

— Да, Ишмаэль…