Лёд не хотел нас отпускать. Ледовая обстановка ухудшилась за те двое суток, что мы простояли. Ветер нагнал массы льда с востока, и канал, который мы пробили на подходе, затянуло. Ледокол работал на полную мощность, вгрызаясь в паковый лёд ударами. Корпус содрогался. В каютах падали вещи с полок, расплёскивался чай из стаканов в подстаканниках. Продвижение измерялось кабельтовыми в час.
Я стоял вахту на мостике, заменяя Костина, который свалился с температурой. Простуда или нервы, а может, то и другое вместе. Передо мной в иллюминаторах лежало ледяное поле, освещённое лучами прожекторов. Ночь, а ночь здесь длилась теперь почти круглые сутки, превращая мир в узкий конус света, окружённый абсолютной тьмой. Лёд в этом свете выглядел каким-то фарфоровым, но я знал, что он живой. Он двигался, сжимался, трескался. И где-то на нём, за пределами света, могло находиться то, что пришло к нам.
Около восемнадцати часов, когда ледокол в очередной раз остановился, чтобы сдать назад перед особенно упрямой грядой торосов, я услышал по гидроакустике тот же звук. Низкий, гулкий, с вибрирующей концовкой. Только теперь он казался ближе.
Я вызвал Сомова на мостик и включил трансляцию с гидроакустической станции на динамик. В рубке повисла тишина. Десяток человек слушали. Звук повторился дважды с интервалом примерно в три минуты. Потом замолк.
— С какого направления? — спросил Сомов.
— Если верить пеленгу, норд-ост. Примерно двадцать пять, тридцать градусов. Расстояние определить не могу. Для сигнала с поверхности аппаратура не рассчитана.
— Оно идёт за нами, — негромко произнёс Ефремов, стоявший у двери.
Никто не стал с ним спорить.
Следующие двенадцать часов ледокол шёл на юг, и я отмечал появление звука на плёнке с нерегулярными интервалами. Иногда сигнал приходил каждые две-три минуты. Иногда исчезал на час и более. Направление менялось. Источник перемещался вокруг ледокола, но оставался за пределами видимости.
Около двух ночи двадцать первого числа, когда судно в очередной раз застряло и ревело турбинами, пытаясь продавить упрямый ледяной вал, вахтенный на мостике доложил, что слышит звуки на палубе. Не снаружи, а на льду. На палубе. Царапанье и постукивание, как будто что-то проверяло обшивку надстройки.
Сомов, который в ту ночь не ложился, приказал включить все палубные прожектора и врубить судовой тифон на полную мощность. Рёв тифона в арктической тишине, наверное, слышен за десятки километров. Он бьёт по перепонкам, от него болят зубы и вибрирует грудина. Ледокол ревел три раза, с интервалами по десять секунд. Царапанье прекратилось.
Но через динамик гидроакустики, который я оставил включённым, пришёл ответ. Тот самый звук, низкий, вибрирующий. Только на этот раз он продолжался не три-четыре секунды. Он длился почти минуту. И в нём, я мог поклясться своей жизнью, звучала модуляция, повторяющая рисунок нашего тифона. Три импульса. Пауза. Три импульса.
Оно передразнивало нас. Или отвечало.
Люди нервничали. Информация о голосе и царапанье просочилась, несмотря на просьбу Сомова молчать. На ледоколе сто тридцать человек, в замкнутом пространстве секреты не держатся. Разговоры становились всё более рваными, нервными. Кто-то из матросов, молодой парень, отказался выходить в тамбур покурить и забился в угол кают-компании, затягиваясь «Беломором» трясущимися пальцами. Боцман отобрал у него папиросу и выговорил таким голосом, от которого парень вскочил и вытянулся, будто на плацу. Ряхин понимал, что если дать панике волю, она сожрёт экипаж быстрее любого чудовища.
Около шести утра двадцать первого октября, по корабельному, ледокол пробился через гряду торосов и вышел на разводье. Полоса чистой воды, чёрной, парящей на морозе, шириной метров в триста, тянулась с запада на восток, сколько хватало света прожекторов. Сомов увеличил ход, и «Арктика» понеслась по разводью, вспарывая воду и отбрасывая буруны на края ледяных полей.
Я стоял у иллюминатора правого борта и смотрел на уходящий лёд. И тогда я увидел снова. На кромке ледяного поля, метрах в ста пятидесяти от борта, в самом конце светового пятна прожектора, мелькнула фигура. Тёмная, высокая, неподвижная. Она стояла на льду и смотрела на ледокол. Я не мог рассмотреть деталей. Расстояние, темнота, позёмка. Но я видел силуэт. И этот силуэт не принадлежал ни медведю, ни человеку.