Выбрать главу

Наконец подводы трогаются — и снова крик, суета, песни, плач, неугомонные переливы гармошки.

Тимко — в новеньком сером костюме, штаны поверх сапог, навыпуск, картуз на кудрях. Понурившись, прощается с родными.

Собирала его в далекую дорогу молодая жена, горячими слезами лицо омывала, сердце свое иссушила, но не утихает боль, не глохнет, криком подступает к горлу, сжигает душу, как солнце росу, и, может, заголосила бы на весь белый свет Орыся, обхватив ноженьки любимого, не отпустила бы его от себя, да стыдно показать свою слабость; не такое теперь время, не он один идет. Всем миром идут на страшный бой, на врага лютого… И еще стыдится Орыся свекрови своей, опускает перед ней глаза, слова не может вымолвить.

Сегодня утром, когда Тимко уже почти собрался, неожиданно пришла мать… Открыла дверь, поздоровалась и какое-то мгновение стояла в дверях, будто непрошеная гостья, страдальчески, болезненно морщась. Глаза ее застлало горьким осенним туманом, и кто знает, о чем думала старая, мужественная женщина, которую всю жизнь не оставляло горе, а она боролась с ним — когда тихим вздохом, горячей слезой, пролитой ночью, чтобы никто не увидел, а когда и скорбной песней о горемычной чайке, что вывела птенцов на дороге. Может, в это мгновение ей стало горько, что провожает родного сына из чужой хаты, с чужого двора; может, застыдилась, что принесла завернутую в холстинку старенькую латаную пару сыновьего белья, а может, она лучше молодых понимала, какое страшное горе надвигалось на всех, отнимало у нее сына и разрушало его короткое, как сон, счастье… Трудно сказать, о чем думала она, но через минуту Ульяна положила сверток на лавку и принялась хлопотать, снаряжая сына в дорогу. Во всех ее движениях, в ее внимательном взгляде, в тихом, чуть глуховатом голосе уже не было растерянности, она все делала четко и даже строго. Зато у Орыси все валилось из рук. Это сердило старуху, и она наконец накричала на невестку, чтобы та перестала плакать и занялась делом. Орыся затихла, только глаза ее сухо блестели, лицо вытянулось, окаменело. Она все делала машинально, целиком подчиняясь чужой воле. Говорил ей Тимко, чтобы она вышла во двор вытряхнуть его кожушок,— она шла и вытряхивала; велела мать зашить торбу — она зашивала; сказала накинуть платок и выходить из хаты, пора уж — она повязалась и вышла.

Прощанье было суровым и коротким.

— Что ж… Иди, сынок… Подводы все уж тронулись,— сдержанно сказала Ульяна и холодно глянула Тимку в глаза.

Он стоял, сняв картуз, опустив голову, и мать не видела его лица — одни лишь черные как смоль, буйные кудри. Вспомнила, как он, побитый мальчишками или старым Онькой, приходил к ней, стоял вот так с опущенной головой, не жалуясь ни единым словечком,— и поняла, что ему тяжело, что ее материнский долг — утешить его. Но она знала, что слова не помогут, и положила ему на голову свою сухую, огрубевшую от работы руку, погладила кудри и почувствовала, как от этого прикосновения что-то кольнуло ее в сердце. Она прижала к груди голову сына, поцеловала ее коротким поцелуем, перекрестила и легонько оттолкнула от себя:

— Ну, иди, сынок… Бог в помощь!

Тимко надел картуз, не поднимая глаз, повернулся и, спотыкаясь, пошел прочь. За ним изо всех сил заковылял Гаврило, а чуть поодаль босиком брела Орыся.

Шли молча. Возле Беевой горы остановились. Братья молча обнялись, сжали друг другу руки. Обычно румяное лицо Гаврилы теперь побледнело.

— Смотри, чтоб сейчас же написал, в какую часть тебя назначат.

Тимко криво усмехнулся:

— Не до этого будет…

— Береженого бог бережет…

— Оно, может, и так.

— Ну, счастливо!

— Будь здоров!

Тимко с Орысей быстро пошли дальше, а Гаврило еще долго стоял на дороге, провожая взглядом высокую и по-юношески нескладную фигуру брата.

«Пошел и слезы не обронил,— думал Гаврило, часто моргая добрыми глазами, из которых трудно выкатилась скупая мужская слеза.— Каменное сердце… А может, оно и лучше с таким сердцем… Легче на войне будет…»

На самой вершине Беевой горы Тимко и Орыся остановились.

Село раскинулось внизу, и они долго смотрели на него, не говоря ни слова. Там прошло их детство, там жили их отцы и деды, там родилась их любовь, там пришла к ним и разлука, а тут, на вершине горы, под ясным небом, среди зеленого раздолья пахучей степи, у родного порога,— кто его знает, кто угадает,— может, тут и кончится их любовь.

— Тимко, я буду любить тебя, буду ждать,— тихо проговорила Орыся, нежно сжимая его руку. Рука была смуглая, такая дорогая и родная, и на ладони, как заклепки на плуге, блестели мозоли.— День и ночь судьбу буду молить, чтобы ты живой остался. А не дай бог что случится — и моя жизнь пропала. Я уже больше никого на свете любить не буду.