С дороги Павло вернулся грязный и голодный. Явдоха согрела три чугуна воды, подстригла ножницами голову и бороду такой «лестницей», что жалко было смотреть на мужика, искупала в корыте, дала чистое белье и посадила ужинать. Павло съел целую хлебину и такой чугун борща, что собака не перескочит, потом полез на печь и вот спал уже третьи сутки.
— Спи, спи,— ворчала Явдоха, шаркая по хате.— Дрова не нарублены, вода не принесена, а он — пузо на печь, да и задает храпака. А что ему…
Она не договорила, так как мимо окна промелькнула чья-то шапка, в сенях завозились, нащупывая щеколду. В хату вошел Хома Пидситочек.
— Павло дома? — спросил он, оглядываясь по сторонам.
— Вот, разве не слышишь?
Хома стал на лежанку, потянул раз-другой Павла за ноги. Тот очнулся и вытаращил сонные глаза на Хому.
— Вставай живехонько. Зернецо в колхозе раздают. Людей — что муравьев. Надо быстренько, а то другие пшеничку заберут, нам последки останутся…
— Ну, идешь ты или нет? — кипятился Хома, возмущенный медлительностью Павла.
— Явдоха, пойти, что ли?
— О господи, он еще спрашивает. Видали простачка? Люди бегут наперегонки, аж падают, а он… Ступай сейчас же, а то возьму кочергу, ты у меня зачешешься.
Павло слез с печи и начал заглядывать то под стол, то под печь, то под лавку.
— Что ты ищешь? Что ищешь, иродова душа?
— Сапоги куда-то пропали.
Явдоха пошарила под нарами, швырнула сапоги на середину хаты.
— На!
Павло, сопя, обувался. Сапоги ссохлись и не налезали. Тогда Явдоха бросила ему старые калоши с соломенными стельками. Павло подвязал их веревочками, чтобы не шлепали.
Через минуту он вернулся. Полез на печь за кисетом. Слез оттуда весь в мелу, как привидение.
— О-о, о-о-о-о,— голосила Явдоха, призывая сто сотен чертей на Павлову голову.
На колхозном дворе — шум, гам. У амбаров — клокочущая толпа. Люди бродят в закромах по колено в пшенице, загребают ее в мешки, в рядна, в торбы, в подолы. Григор Тетеря на все махнул рукой, сидит у амбара и плюется во все стороны:
— Тьфу. Сбесились, что ли? Куда лезете? Всем хватит.
Но его никто не слушает.
— Берите, братцы. Теперь все наше. Яким, давай сюда мешки,— кричит брат Северина, красномордый Карпо Джмелик, который недавно появился в селе.
— Подводы из Леньков пришли?
— Тут.
— Подъезжай.
— Кум, ну-ка помогите завязать.
— Эге, набил так, что и не сходится!
— Да ведь пшеничка. Как золото…
Пидситочек шмыгнул в амбар. Павло уселся возле чьей-то подводы, бросив пустые мешки на землю. Хома вынес один мешок, второй, а Павло все сидит, курит и ни слова, ни полслова, будто язык проглотил.
— Чего сидишь как пень? Ведь ничего не останется! — не выдержал Хома.— Тут ворон считать нечего, когда такое делается…
Павло молчит. Как уставился на Бееву гору, так и не мог отвести от нее глаз. Сидел еще с добрый час, потом тяжело вздохнул:
— Да-а-а! Дохозяйничались,— и пошел в амбар навстречу Хоме.
А у того глаза вылезают на лоб, тяжелая кладь к земле пригибает, ноги трясутся.
Павло снимает с его спины мешок, несет обратно и отсыпает половину.
— Что ты, Павло, зачем? — суетится Хома.
— Неси, говорю,— неожиданно свирепеет Павло, и глаза его бешено округляются.
Хома смешно шевелит рыженькими усиками и семенит домой с неполным мешком за плечами.
К вечеру начался настоящий разгром. Залужские мужики, зажиточные и жадные, кололи друг дружку вилами, хряскали по головам оглоблями за землю, за межу, за украденный сноп, за вытоптанную отаву.
Жили в лугах и ярах веками. Кого ни возьми — родня: кум, сват, брат, племянник, крестный. Были у них свои, никем не писанные, дикие законы: украли — не судись, сам укради. Сосед у тебя — хомут, ты у него — телегу. Чинились там самосуды, возникали ссоры и драки.
Организовался колхоз. Залужане земельку и лошадок отдавали неохотно, с глухим ропотом. Со временем втянулись в работу, но делали все с ленцой. К тому, что получали на трудодни, ухитрялись в три раза больше наворовать и жили припеваючи.
Нынче за пшеницей приехали целым обозом, начали растаскивать инвентарь: бороны, лемехи, плуги, даже сеялки. Тетеря умолял, ругался, грозил, но никто его не слушал: мужики делали свое.