— Язык себе откуси! — грозно глянула на него Ульяна.
— Ах, мамаша, на войне ко всему привыкнешь. Нашего брата столько перемололо, что если по каждому плакать — глаза не просохнут.
— Вот бритва, побрей его. Вши совсем заели. Да смотри, бритву не поломай, а то вернется сын — заругает.
— Не бойтесь, все будет в порядке.
Дверь в хату была открыта, и Орыся слышала, как Чумаченко точил о ремень бритву и разговаривал с Огоньковым.
— Ты русский? — спрашивал он.
— Русский,— тоненьким голосом отвечал раненый.
— Ну, а я из тебя…— Тут наступило молчание, только слышно было, как постанывает Огоньков и скребет бритвой Чумаченко.— А я из тебя татарина сделаю.
«Бессовестный, человеку больно, а он зубы скалит»,— сердито думала Орыся.
— Может, тебе баки возле ушей оставить? Чтоб как у Печорина? А?
— Не нужно, ох,— стонал Огоньков.
— Нет, я все-таки оставлю. В доме молодая дивчина, и надо, чтоб все по форме было.
Поздно вечером Дороша растолкал незнакомый человек и спросил густым, сочным басом:
— Вы Дорош?
— Да.
— Я к вам от Григора Тетери.
Дорош сполз с пахучего сена, наткнулся раненой ногой на что-то твердое, охнул от боли.
— Карпо Джмелик сидит со своей шлендрой в погребе и веселится. Можете брать его.
Дорош заковылял из сарая. Незнакомец придержал его за рукав:
— Карпо не дурак, у него ручной пулемет, так что смотрите, чтоб он из ваших хлопцев лыка не надрал.
Незнакомец молча пожал Дорошу руку и, перепрыгнув через плетень, зашелестел подсолнухами. Дорош взглянул на часы: двенадцатый час ночи. Вызвал Погасяна, Чохова. Приказал собираться.
Чумаченко оставил присматривать за раненым.
— Пойдем одного дезертира брать.
По двору двигалась черная фигура, рядом с ней, пританцовывая, семенила совсем маленькая: Микита Чугай и Охрим Горобец. Из полотняных торб пахло свежим хлебом.
— Насилу свой кагал угомонил, теперь можно и в путь,— торопился Охрим.— А там где-то за воротами жинка тужит. И на что я заезжал в ту Трояновку?
— Вы вроде собрались куда-то? — как в колокол прогудел Микита Чугай.
— Нужно взять Карпа Джмелика.
Микита, заслонив широкой спиной Дороша, подтянул винтовку.
— Я поведу. Командир хромает, а нам быстро надо. Пошли, хлопцы.
Роса стреляла из-под ног и обкатывалась на сапогах пылью. Ташань колыхалась в лунных узорах. Кусты хлестали бойцов по груди и плечам, оставляя на одежде темные влажные полосы.
Перебрались через бурливый поток. На дулах винтовок трепетали лунные блики. С огородов потянуло коноплей и распаренным навозом. Начиналось Залужье. Карпо засел в Обручевом дворе. Когда-то здесь жил кулак Обруч, а нынче хозяйничает Карпо. Теперь это его царство. В лунном свете четко вырисовываются силуэты погребов. В котором Карпо? Бойцы останавливаются и слышат откуда-то из-под земли музыку. Гармонь.
Поют двое: мужчина — хриплым, прокуренным, глуховатым, как из могилы, голосом, женщина — резким и писклявым. Она никак не подстроится к грустному ладу песни и визгливо выкрикивает слова, как торговка.
«Так вот где твое волчье логово»,— хмурится Микита и отдает хлопцам оружие. Под гимнастеркой взбухают мускулы.
— Вот что, хлопцы. Я сам его брать буду, а вы — у дверей, и чтоб ни звука. Если нужно, позову. Ну?
Хлопцы тенями ложатся на землю — в нос им шибает промозглый подвальный дух.
Микита стал в белой раме погреба, закрыв плечами дверь, гулко бухнул сапогом.
Бухнул еще разок. Песня затихла. Вздохнув, умолкла гармонь. По ступеням — пьяные шаги, жаркое дыхание разморенного духотой зверя.
— Кто?
— Микита Чугай. На чарку пришел.
— А я тебя свинцом в клочья изорву. Ты за жидов воевал?
— Воля твоя — ты хозяин.
Шаги покатились вниз. Ржавым скрежетом откликнулись засовы.
— Заходи,— глухо крикнули из глубины.
Микита открыл дверь, тяжелую, тюремную. В горло хлынул тошнотворный запах прелой картошки. На сапогах тускло заколыхался свет, падавший откуда-то снизу.
— Закрой дверь.
Путаясь руками в каких-то веревках, Микита нащупал широкую щеколду в виде серпа и долго не мог всадить ее в гнездо, такой тяжелой она была. Наконец щеколда с грохотом упала в гнездо, и Микита почувствовал во рту привкус ржавчины.