«Расстреляют и корову отберут. Вот уже и суд чинят»,— терзался душой Онька.
Плечистый закончил разговор и, обернувшись, кивнул головой тому, что стерег Оньку. Они зашагали к бородачу, и листья шелестели у них под ногами.
«Будут меня вакуировать в царство небесное. Прими ж, небо, мою душу, а ты, земля, тело».
Бородатый сидел понурясь, будто в горькой задумчивости. На нем был зеленый ватник, на ногах кирзовые сапоги, на голове шапка-ушанка с фланелевым зеленым верхом, на поясе гранаты, а на груди — немецкий автомат.
«Так вот кто меня на тот свет будет переправлять»,— тоскливо подумал Онька и подошел ближе. Ноги не слушались, и он хватался за стволы молоденьких осин. Бородач, услыхав шорох, поднял голову и темными блестящими глазами глянул на Оньку.
— Что? Не узнаете? — спросил он, и в черной бороде его ослепительно сверкнули зубы.
Онька вздрогнул от этого голоса и внимательно посмотрел на незнакомца, глаза которого потеплели и глядели ласковей.
— Господи! Оксен?
Старик бросился к нему как безумный и, схватив руку односельчанина, затряс ее, разглядывая Оксена со всех сторон и качая головой.
— Да разве же я надеялся, разве думал?! — плакал он, шмыгая носом, и губы у него дрожали.— Думал, что уж и на свете нет. А выходит, что есть-таки хоть полбога на небе. Ох, ты ж горюшко, спаси, Христос, мою душу,— не мог успокоиться Онька, пытаясь набить табаком трубку.
Оксен, видя его усилия, вынул пачку папирос «Новый Харьков», протянул старику:
— Курите мои.
Онька жадно схватил папиросу, долго вертел ее в пальцах, разглядывая такое диво:
— Хе… Где ж вы такую роскошь добываете? Не с неба ль кидают? — спросил он, весело и хитро прищурив глаз.
— Добываем помаленьку,— уклончиво ответил Оксен, затягиваясь ароматным дымом и струйкой пуская его за ухо.— Рассказывайте, что нового в Трояновке.
— А что нового? Немцев полно, полицаев. Сперва, как заявились, курей хватали, а теперь уже до коровок и свиней добираются.
— А что люди говорят?
— Да люди, сам знаешь, разные, одни как воды в рот набрали, другие — ни туды ни сюды, а третьи говорят — все равно на кого работать, лишь бы жрать давали.
— Ничего, накормят немцы плетьми, тогда по-другому заговорят. Что сделали с колхозным добром?
— Растащили. Цапали кто что мог. Там такое творилось, что не приведи господь увидеть. Народ как озверел. «Мы, кричат, сюда все сносили, мы и разнесем».
Оксен слушал нехитрый рассказ Оньки и все ниже склонял голову.
«Ага, вернулись Джмелики. Значит, не устерегли мы их, не устерегли. За слабые решетки посадили, а нужны были покрепче. И тут Дорош был прав. Тодось Шамрай? Который это? Тот маленький волчонок, которого швырнули в сани и повезли в Сибирь? Теперь он вернулся? Старостой стал? Ну и ну! И место по себе нашел. Да, от них пощады не жди! Так вот, значит, как вышло. Нас загнали в леса и болота, а сами править взялись! Ну что ж, правьте. Только мы вам не дадим покоя ни днем, ни ночью».
Оксен поправил на груди автомат, снятый им с убитого немецкого мотоциклиста.
«А добро, как вернутся наши, соберем все до ниточки, до щепочки. Не думайте, что все так и пропадет задарма».
Оксен снова вынул папиросу и спросил тихо, глядя куда-то в сторону:
— Ну, а как моя семья? Дети? — И затих в ожидании, обвивая голову седой чалмой дыма.
— Олену плетками стегали. Гнатиху тоже. Ну, твоя жинка ничего, а Гнатиха померла. Шибко ее под сердце сапогами били.
Онька незаметно глянул на Оксена, у того дрогнуло что-то под бородой.
— Та-а-ак,— передохнул он и передернул плечами, как в ознобе.— А дети?
— Детей не трогали. Только девочку Гната изнасильничали…
Оксен вскочил, стиснув автомат. Оперся спиной о дерево. Замер. На лице двигались желваки.
— Ну что ж. Спасибо тебе, земляк, за вести.
Подошел Василь Кир. Уставился на Оньку тяжелым взглядом.
— А, это тот, что на дорогах грабил да бегал у немцев земельку клянчить. Товарищ командир,— обратился он к Оксену.— Разрешите мне отвести его за кусты. Я ему артельный статут прочитаю.