— Ну, если мы отсюда не выберемся, я тебя живьем есть начну.
— А может, выход отыщем,— засуетился Марко, увязая по пояс в снегу, и вскоре нашел тропку, что вилась по склону.
В яру было тихо и пахло снегом, но когда взобрались на гору, хлестнул ветер и донес отчетливый собачий лай.
— Хутор.
— Пошли скорей.
Согнувшись, одолевая крутые сугробы, бросились к хутору, что уже чернел сквозь снежную мглу.
— Одни тут будем. Если встретится добрая душа, и обогреет и накормит. Чего бы сейчас поел? Горячей картошки с маслом или пшенников? Я бы и того и другого. А потом все это придавил бы грушевым взваром — и на печь.
Марко вздрогнул всем телом, подтянул торбу.
— Как ты думаешь, Тимко, скоро наши муки кончатся или будут гонять, пока и копыта не отвалятся? Еще хоть бы с честными людьми гоняли, а то с бандюгами. Лучше на фронте крикнуть «ура» и героическую смерть принять, чем таскаться по степям да киркой землю ковырять. А он, немец, думаешь, дурак? Так и попрет на эти рвы? Он их десятой дорогой обойдет. Так спрашивается: за что же мы мучимся?
— Придержал бы язык хоть на минуту.
— А я когда говорю — губам теплее.
Хутор лежал между холмами. Тополя, высокие, ровные, гнулись на ветру, как стальные шпаги. Месяц черкал по ним турецким ятаганом, и они сыпали на сонные хаты голубые искорки.
Хлопцы подошли к крайнему, в тополях, куреню, открыли тяжелую дубовую калитку. В курене еще не спали, и сквозь неплотно прикрытые ставни на снег падал свет.
Курень был богатый, с высоким крыльцом и резными перилами.
Тимко, топая сапогами по ступеням, поднялся наверх и застучал в дверь. Марко брякнул котелком о перила, испуганно обернулся: не выскочит ли из будки псина?
На стук вышел старый казак в валенках и кожухе, наброшенном на плечи.
— Чего надо?
— Пустите переночевать, закоченеем на морозе.
— Кто такие?
Тимко в двух словах рассказал. Старик пригляделся к Марку.
— А это кто — твой товарищ? Тоже из хохлов, что ли?
— Мы с ним из одного села.
— Вот как. Ну что ж, проходите.
Хлопцы переступили порог, и уже в сенях ударил им в нос запах лежалой муки, запаренной кипятком, хмельной дух половы, горьковатый запашок конопляного семени.
Старик проводил их в просторную, жарко натопленную горницу, повесил на вешалку кожух и сел возле лавки на низкий стульчик. Нацепил на нос очки, придвинул лампу-лобогрейку и стал обшивать старой кожей огромные растоптанные валенки. Он так увлекся своей работой, что не обращал больше внимания на хлопцев. Они смущенно топтались у дверей. Тимко снял с плеч торбу, сел на лавку, протянул окоченевшие ноги. Мороз выходил из тела и одежды холодным духом, по спине бегали мурашки. Тимко хотел снять картуз и поднял руку, но скользкий козырек не давался: пальцы не гнулись. Попытался расстегнуть пуговицы на кожушке, но из этого тоже ничего не вышло, и Тимко продолжал сидеть одетым.
Нет! Это был не прежний Тимко — смуглолицый, ловкий, со свежей румяной кожей на скулах и веселой, белозубой улыбкой. Теперь на лавке сидел сгорбленный, измученный человек. Густая черная щетина, желтоватая кожа на лице, глаза равнодушные, сонные. Тимко, согреваясь, начал дремать.
— Кто ж вы такие? Откуда родом? — спросил старик, бросив валенок под лавку.
Тимко приоткрыл глаза, глянул на старика и снова задремал.
— Анютка, ты б чем-нибудь накормила парней и показала, где им спать,— крикнул казак в другую горницу.
На его оклик вышла казачка лет двадцати восьми, в белых шерстяных носках на маленьких ногах. Походка у нее была быстрая и легкая.
Тимко открыл глаза и уставился на нее как на привидение. Она глянула на него прищуренными глазами, сложила на груди руки:
— Господи, да отколь вы такие взялись? Хворью никакой не страдаете?
— Страдаем,— вырвалось у Марка.
— Что же с вами стряслось, разнесчастные вы мои? — сочувственно покачала головой казачка.
Марко подождал, пока старик не вышел в другую горницу, закатил глаза:
— В каждом хуторе по дивчине любим. А от Украины до вас сколько хуторов будет? Вот и выходит, совсем нам каюк. До Волги не дотянем. Мне-то еще ничего, а вот ему,— он кивнул на Тимка,— кожух зубами порвали, и теперь ветер задувает, как в решето.
Анютка заиграла бровями и, слегка закинув голову, затряслась от смеха, белое лицо ее покраснело.
— Ах, уморили меня, совсем уморили,— хохотала она, вытирая рукавом слезы.— Ах ты хворь окаянная, как же ты парней измучила,— заливалась она, закинув назад голову. Потом оборвала смех, сказала задумчиво:— А мой казак на войне. Раньше письма слал, а последнее время не слышно что-то.