— Я не курю,— виновато ответил Дорош.
Дядька сразу увял:
— Тогда кто вы такой и чего сюда пришли?
— Ферму принимать. Работать тут буду.
Человек раскрыл от удивления рот, стоял так некоторое время, потом прислонился к столбу, почесал спину, блаженно закряхтел и, поправив на голове шапку, сказал:
— Вот оно как. Тогда иди за мной.
Он провел Дороша в угол и показал на ясли, черневшие в темноте.
— Вот тут я сплю. Угу… Так на какую же тему у нас разговор будет? Ага, про ферму. Трудное это дело. Очень трудное. Бо-жже ж мой, как встречу какого нового человека, так говорил бы день и ночь, не переставая.
— Как вас звать?
— По-сельскому, значит, Кузь, а по святцам — Кузьма.
— На ферме что делаете?
— Крест несу. Тяжкий крест, добрый человек. И чего меня громом по башке не ударило, когда я пошел на такое горе. Мучаюсь, как каторжный, конца-краю не видно. И куда только мои глаза глядели — не видели, куда рука тянется, куда нога ступает. Ведь я-то и есть завфермой,— закончил наконец Кузька.
— А-а, знаю, знаю,— засмеялся Дорош,— председатель мне уже про вас рассказывал.
— Ругал?
— Нет, говорил только, что коровы по шею в навозе стоят.
— И я то же говорю. А ты спроси почему? Думаешь, я сидел сложа руки? У меня вот ладони как лошадиные копыта. А отчего? От вил. Кузь, черт бы их побрал, за всех наработался. Дали мне в помощники двух доярок да скотника Митьку. Доярки еще ничего, коров кое-как подоят, напоят, а Митька, тот, сукин сын, начешет чуб да и бегает за девчатами по всему селу, а я за него, ирода, навоз выгребаю, аж хребет трещит. Жаловался Оксену — не помогает. Все только обещает: мол, прижму Митьку,— а не прижимает, и ходит Митяга по-прежнему, со взбитым чубом, за холодную воду не берется. Да это б еще полбеды. Главное — корма режут. Так, добрый человек, режут, что ни охнуть ни вздохнуть. Свекла, как они ее там буртовали в недобрый час, сопрела, весной открыли — из нее пар так и повалил; а ржаная солома разве корм? Даем коровам, да какой толк от нее? Правда, большого падежа нет, из молодняка только шесть издохло, так и это потеря. Надо и то в расчет принять, какая зима была лютая; воробьи на лету замерзали, так куда уж телятам выдержать? У воробьев перья греют, а у теленочка что? Шкурка на нем тоненькая, шерсть жиденькая — погибель да и только при морозах. Тут вот поверх кожуха серяк натянул и то замерз. Угу. Так что с кормами — беда. Большая беда. В последнее время жом выручал. Мы его с Чупаховского завода доставляли. Благодать. И быки его едят, и коровы. С половой смешиваем и даем, первым сортом идет…
— Куда же ваше сено подевалось?
— Чума его знает. Осенью были две добрых копны, а потом будто ветром развеяло. Остались какие-то последки, ими теперь лошадей подкармливают, ведь посевная ж.
— А не сами колхозники его раскрали?
— Может, и так. Ведь и у ихней скотины животы имеются.
Дорош, все чаще подергивая шеей, молчал. Кузька, хоть и был человек живой, говорил теперь медленно, вяло.
— А ты, верно, много где побывал,— перешел он к своей любимой теме.— Подумай только — весь Советский Союз поездом объехать, и то сколько увидишь, а если б на каждой станции еще все рассмотреть? И-и, не говори, не говори. Было бы у меня рублей пятьсот лишних денег, я б уж поглядел, как люди живут.
— У вас на ферме есть вилы? — перебил его Дорош.
— Там где-то стоят в углу… Да-а… Ходил бы и смотрел, как свет устроен. Сколько бы увидел, сколько бы от разумных людей услышал.
Дорош принес вилы, стал ковырять навоз.
— А вы, часом, не были на станции Раздольная?
— Нет, не был.
— Жаль. Там мой сын работает. Прислал вот на днях письмо, так пишет, что жалованье получает хорошее. Жить можно. Пишет, побывал в таких краях, где все не так, как у нас. У нас, например, на волах ездят, а у них на верблюдах, да еще есть верблюды с одним горбом, а есть — с двумя. Расчетливая скотина. Ест и пьет один раз в месяц. Вот такую бы, едят ее мухи, к нам в артель. Мы бы ее осенью накормили на всю зиму, а весной — в плуг…
Но тут будто ветром вынесло Дороша с перекошенным от злости лицом:
— Ты что околесицу несешь? А ну, бери вилы да чисти, что напаскудил за зиму.
Кузька испуганно метнулся в угол, долго стоял там, сопя, потом вышел и молча принялся чистить стойло. «Малое, в очках, а такое лютое,— вытирая со лба холодный пот, размышлял он.— Чуть вилами не пырнул, сатана. У этого и быки будут доиться». Кузька начал раздумывать о том, что самый большой мудрец на свете не может разгадать, что за удивительное существо — человек… «Только что говорил мило, любезно — и вдруг накинулся, будто с цепи сорвался. Странно устроен мир, и люди в нем чудные»,— философствовал Кузька.