— Прибегает, значит, ко мне Ганнуся и говорит: «Беги к Тимку и скажи: Орыся хочет его видеть». Ну, я картуз на голову…
— Где она? — крикнул Тимко.
— В лозняке.
— Дай корове корм и подожди здесь, пока вернусь.
Накинув на плечи кожушок, Тимко скользнул в плетеную калитку, крутой тропинкой между могучих тополей спустился к ручью и, крадучись, пошел по дну оврага. Тут было тихо, безлюдно, только вдали, где ручей, играя брызгами, с разгона вливался в Ташань, проворная детвора тихонько тащила с пристани лодку Бовдюга, чтобы отправиться на ней в залив за камышом. На левом краю оврага — ослепительно белый песок и густая зелень лозняка.
Тимко внимательно оглядывает каждый кустик.
— Орыся!
Тишина. На выбеленном солнцем песке свежие ямки от каблучков неспокойно петляют, словно следы настороженной лисички. Тимко идет по этому следу и видит: сидит Орыся, задумчивая, закутанная в черную шаль, лицо бледное. На звук его шагов она порывисто оборачивается. Глаза сухие, горячие.
— Ты давно здесь? — спрашивает Тимко, садясь рядом.
— Заждалась уже…
От шали на бледное лицо падает черная тень, губы скорбно кривятся, длинные пальцы нервно перебирают кисти на платке.
— Зачем звала?
Орыся резким движением обнажает ногу выше колена: по белому телу пиявками чернеют полосы — следы ударов кнута.
— Тимонька, милый! Что мне делать? В водоворот брошусь.— Она теребит в руке кончик шали, закрывается ею до самых глаз, дрожит, жалко согнувшись, опустив на грудь голову.
Тимко тяжело поводит черными бровями, сокрушенно вздыхает:
— Потерпи немного…
Орыся встрепенулась, как чайка от выстрела, лицо стало еще бледнее.
— Я не милостыни пришла просить. Я душу для тебя вынула, а ты…
Голос у нее срывается, и она, сбросив с головы шаль, быстро уходит.
Высохший на солнце песок сразу засыпает ее следы.
Тимко не бежит за нею. Он сидит на песке, широко расставив ноги и упершись ладонями в колени. Посмотришь — будто бы бравый парень, которого еще не ранило девичье сердце, не свели с ума девичьи косы. Только почему по-стариковски сгорбились плечи, опустились сильные руки, в горьком раздумье поникла голова?
Долго сидел он неподвижно под синим небом, на пригретой солнцем земле, на которой, однако, не так-то легко жить человеку… «Что ж,— думал он, глядя на разметанные ветром белые облака на горизонте,— был бы у меня родной отец, может, и благословил бы нашу с тобой любовь, Орыся, приют нам дал. Да ведь байстрюк я. Куда пойдем с тобой? Нет у нас ни кола, ни двора. Вот и выходит: подождать нужно немного. Стану на ноги, заработаю на свой угол, тогда и разговор будет другой. Ничего, потерпи, а за твои синяки отольется кому-нибудь солеными слезами».
Уже к вечеру, когда в овраг спустились сумерки, Тимко ушел из лозняка.
13
За зиму стирки набралось порядочно, и Орыся с матерью целое утро бучили белье в кадке. Погода стояла теплая и солнечная. Воробьи гнездились под стрехой и чирикали так громко, что заглушали человеческие голоса. От работы Орыся разгорелась, щеки пылают, белокурые пряди прилипли к вискам. Мать таскает воду, Орыся выкручивает белье, коралловое монисто подпрыгивает на груди.
— Кончай, дочка, выкручивать да иди полоскать на речку. Погода сегодня солнечная, с ветерком, до вечера просохнет.
Орыся сложила белье на тележку и направилась к Ташани. «О господи, господи,— вздохнула мать, глядя ей вслед,— совсем высохла девка из-за этого гайдамака. Одна тень осталась… Пошли теперь дети не такие, как раньше. Прежде отца и мать слушались, а теперь уж очень разумные да ученые, стороной нас обходят. Раньше, бывало, приглянется хлопцу дивчина — сразу же скажет родителям, а те пойдут на смотрины, разберутся, подходит ли сыну, работящая ли, здоровая ли. А теперь? Приведет ко двору за руку, опустит глаза: «Вот, мама, мой муж». Хоть плачь, хоть скачь. Вот тебе и свадьба. Вот тебе и смотрины. А кто он? Что он? Какого отца сын? Как работает? Какой из него хозяин? Каков он будет в семейной жизни? Того не спрашивай. Ох-хо-хо. Нет, другое теперь время, и все тут. Мы по одним дорожкам ходили, а наши дети другие протаптывают. Верно, так уж судьба решила. Да только кто же своей кровинке зла желает? Ведь хочется, чтобы она счастливая была, чтоб муж при здоровье был и не пьяница, чтобы любил, мог на хлеб заработать. Да чего греха таить, чтобы и нас, стариков, не обижал…»
Так размышляла Одарка, сидя на лавке у порога, а Орыся тем временем шла, толкая перед собой тележку, к Ташани. Тропка вьется буграми, песками, но Орысю тянет к оврагу с чистой родниковой водой, и она поворачивает тележку, чтобы хоть одним глазком взглянуть на усадьбу Вихорей. С пригорка, вылизанного ветрами и солнцем, видна она вся — хата, хлев, пасека, но глаза ее ищут другого,— да нет того, по кому томится душа: один лишь Онька в облезлой шапке, в латаном кожухе рубит топором хворост. И вдруг видит Орыся на плетне рубашку Тимка, и сердце ее сжимается от боли: ведь эту рубашку она вышивала тайком от матери и от всех на свете, вышивала лучшими нитками, купленными в Ромнах, колола до крови пальцы и не чувствовала боли. Слезы душат ее, застилают глаза, и она уже не видит, куда толкает свою тележку. Голубое весеннее небо, обновленная земля, необъятные просторы, среди которых Орыся когда-то чувствовала себя голубкой, летящей к солнцу,— все теперь померкло, утратило свое очарование, стало обыденным, будничным…