— А деточки у них есть? — засмеялся Тимко.
— Что? — не поняла Орыся, не успевшая вернуться из сказки в действительность.— А-а,— тихо засмеялась она.— Ах ты, насмешник. Ведь это сказка.
— Жизнь не сказка,— вздохнул Тимко.— В жизни все иначе. Одни любят друг друга, другие расходятся, а третьи хоть живут вместе, но только для видимости, а на самом деле так и норовят друг другу глаза выдрать.
— Я знаю… Ты такой, что тебе все равно,— обиделась Орыся и отодвинулась от него, потому что он хотел обнять ее.— Закрутишь одной девушке голову, а тогда начинаешь перед другой бесом рассыпаться. У-у, противный. Бесстыжие твои глаза. На девушек их пялишь, а сердце давно каменное стало.
— Какая тебя муха укусила? — засмеялся Тимко, обнимая ее.
— Не лезь, бессовестный! К Лукерке иди. Она, видно, давно уже ждет тебя с самогоном,— отмахивалась она от Тимка, но он все-таки схватил ее за плечи и притянул к себе:
— Орыся! Ласточка моя…
На рассвете Иннокентий, пригнав быков на Бееву гору, увидел молодую пару, спавшую в копне сена; долго стоял он, сопя, как бык у воды. Тимко лежал на спине, откинув правую руку, а левой прижимал к себе подружку; Орыся, свернувшись калачиком, лежала на боку, уткнувшись Тимку под мышку.
— Блудница окаянная. Хоть бы наготу свою прикрыла,— тихо выругался дед и осторожно, чтобы не разбудить спящих, побрел на гору. Высокий, сутулый, в длинной свитке, с сучковатой палкой в руке, он был похож на черного монаха-проповедника.
— И призвал Иисус дитя и сказал: «Истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, то не попадете в царство небесное»,— бормотал он на ходу.
Небо на востоке бледнело. В предрассветной мгле вырисовывались ветряная мельница, похожая на спящего ворона с перебитым крылом, копны сена, луг, песок. Быки бесшумно, как тени, бродили по горе; с Ташани густой волной перекатывался туман, расползаясь седыми клубами по трояновской долине, омывая вербы, хаты, приташанские берега. Где-то высоко, под самыми звездами, которые уже меркли и гасли, тяжело рокотал самолет.
Иннокентий поднял кверху бороду и, опершись на палку, шептал исступленно, как обезумевший пророк:
— «И будут летать железные птицы, и будут они клевать железными клювами золотые звезды…»
Потом высоко поднял палку вверх, к светлеющему небу, погрозил вслед рокоту и снова зашагал по росистой траве.
21
Онька проснулся рано — еще черти на кулачки не дрались — и пыхтел трубкой на всю хату, заглядывая то под печь, то под лавку, усердно что-то разыскивал. Сквозь маленькое оконце струилась желтая мгла летнего рассвета. В узком стекле тусклой цыганской серьгой висел месяц. Возле хаты клубился густой туман.
— Не даст и поспать детям с дороги,— сердито шептала Ульяна. Она уже тоже встала и возилась у печи.
— Да не ворчи ты! Лучше приготовь харч — поедем косить сено на Песочково.
— Свят, свят… Что это на тебя нашло?
— А то, что пока в хате четыре косаря, надо им работу дать. Зимой корова хворост не будет жевать. Где брусок?
— Какой брусок?
— Косу точить.
— А кто тебя знает, куда ты все деваешь. Кажется, в сенях, в углу, видала.
Онька заковылял в сени и стал там хозяйничать по-своему: выгнал на двор наседку с цыплятами, одного цыпленка прищемил дверью, и тот отчаянно запищал.
— Ишь какой барин! — ругал его Онька, усаживаясь возле хаты отбивать косы.
Дзынь, дзынь, дзынь — поплыло над огородами и сонной Ташанью, будто там, в камышах, заработала чья-то веселая кузница.
Во дворе у Гаврилы пусто. Ставни закрыты, дорожка умыта росой — никто по ней еще не ходил. «Храпят… Скоро солнце затылок припечет, а они все еще сны высматривают. Хозяйнички, бесовой веры дети!» — чертыхался Онька.