— Это тебе за меня и за мать, старое дышло! — и через огороды, по росе, направился вдоль Ташани на другой конец села. Вскоре он перелез через плетень сада и пошел к хлеву, черневшему в темноте. Привязанный к яблоне пес зарычал спросонок, но Тимко окликнул его, и тот затих. Парень открыл дверь, чем-то припертую изнутри, вошел в хлев, нащупал лестницу и полез на сеновал.
— Кто там? — спросил хриплый голос, и на Тимка пахнуло теплом спящего человека.
— Это я, Тимко!
— А-а. Полезай сюда,— предложил Марко.— Что это ты такой мокрый? Где это тебя нелегкая носила?
— Вентери смотрел.
— И много рыбы наловил?
— Много. И все лещ,— засмеялся в темноте Тимко.
— Принес бы и мне на сковородку. Друг называется.
— Нет, Марко, лучше не надо,— снова засмеялся Тимко.— Лещи эти уж больно на сковородке скачут. Я своего отчима отлупцевал.
— Фью-ю-ю! — свистнул Марко.— Что же теперь будет? Это дело подсудное. За то, что я тебя тут буду прятать, могут и мне принудиловку припаять.
— Ты не беспокойся. Я у тебя жить не буду… Что это у тебя стоит? — нащупал Тимко под крышей какую-то посудину.
— Сметана. Взял подкрепиться на ночь.— Марко потянул к себе горшок, отпил несколько глотков и с отвращением стал плеваться.— А ну, посвети,— попросил он Тимка.
Тимко осторожно чиркнул спичкой.
— Мел разведенный. А, чтоб тебя черт побрал, я и забыл, что мать сегодня хату белила. Полез в погреб, схватил что под руку попалось… Вот дьявол! — ругался Марко.
— Ты на таких харчах, как посидишь на сене,— курицей закудахчешь,— хохотал Тимко.
Потом оборвал смех, минуту-другую сидел молча, что-то обдумывая, поднялся и стал слезать с сеновала.
— Ну хватит. Идем, Марко.
— Куда? — удивился тот, нерешительно слезая вслед за товарищем.
— Ночную свадьбу играть! Будешь у меня дружкою! К своим у меня теперь дороги нет, значит, новую жизнь нужно искать.— Он обнял за плечи верного товарища и повел его оврагом прямо к Ольге Басаврючке, где пряталась Орыся.
Онька долго лежал без движения, боясь, что, как только он шевельнется, Тимко, этот антихрист, снова начнет бить его веслом. Но всюду было тихо. Тогда старик поднялся на ноги, цепляясь руками за кусты, заковылял к речке и долго пил из нее воду. Потом стал раздумывать, как добраться до берега. Сделать это было нелегко — Онька оказался на острове. «Знал, куда высадить, чтоб тебя на кол посадило. Ну что теперь делать? Можно поискать брод, но как его найдешь в темноте? Чего доброго — угодишь в такую яму, что нырнешь с головой и не выкарабкаешься. Кричать, чтобы кто-нибудь перевез, совестно: люди сразу на смех поднимут».
И Онька решил ночевать на острове.
«Скажу, что выехал ночью к вентерям, а лодку водой снесло и пришлось остаться до утра». Старик разрыл первую попавшуюся копну сена и залез в нее по самую шею. «Вот дождался на старости лет добра от деточек,— лязгал он зубами от холода.— Не хлебом, а тумаками кормят. Ну погоди, выродок проклятый, я тебя проучу. Уйдешь из моей хаты не хозяином, а голодранцем»,— грозился Онька, отмахиваясь от комаров, тучей висевших над ним.
Охрим, выбиравший на рассвете рыбу из вентерей, видел, как на Гусином острове ни с того ни с сего вдруг зашевелилась копна и из нее вылез какой-то человек. Взволнованный Охрим прибежал в сельсовет и наделал переполоху — горланил, будто за Ташанью появился шпион. Гнат схватил трехлинейную винтовку со штыком — из нее допризывники учились стрелять — и побежал на Гусиный остров искать нарушителя. К полудню истыкал штыком все копны и, никого не найдя, трижды выстрелил в воздух, чтобы шпион, который все-таки, может, где и притаился, знал, что Трояновский сельсовет охраняется надежно. Охрима за паникерство и вранье заставили два дня подряд чистить конюшню, а главный виновник этой истории Онька, отыскав брод, приплелся домой только в обед, с охапкой сена за плечами: надо же было ему чем-то прикрыть перед людьми свой позор.
24
В воскресенье днем в Трояновку прискакали два милиционера. Синие фуражки на затылке, лица красные, с лошадей хлопьями летит пена — и понеслось от села к селу, от хутора к хутору страшное слово: война.
Люди бросили работу и толпились на колхозном дворе, спрашивали друг друга:
— Что же теперь будет?
Бовдюг, воевавший в империалистическую, долго молчал, покручивая рыжий ус, потом многозначительно изрек: