Когда она вошла, скинув у дверей мокрые калоши, мелко ступая босыми ножками, сизая от холода, отец метнулся ей навстречу, близоруко щурясь и по-стариковски причитая: "Любушка, что же ты налегке в такую погоду? Простудишься, заболеешь…" Дунин ускользнул к себе, упал на кровать и проплакал половину ночи. Счастье – это не для него. Не для них с Любой.
До зари он ушёл на станцию, чтобы успеть к утреннему поезду. Трясся под перестук колёс в бешено мчащемся вагоне, припав лбом к стеклу и крепко зажмурившись, убегая от неё, от своего невозможного, запретного чувства, которое грозило погубить сразу три жизни – Любину, отцовскую и его собственную. А через два дня, когда пришло страшное известие, так же ехал обратно, невидящими глазами глядя на бесконечный горизонт с прочерками редких перелесков. Грудь распирало страхом и болью, ум отказывался верить. Она ушла из дома в том же платьице и платочке, что были на ней при их последнем свидании. Тетя Варя запомнила это хорошо, потому что на улице было промозгло и ветрено, и Люба явно оделась не по погоде. Платка на ней не нашли. Должно быть, обронила где-то или снесло под коряги…
Дунин выбрался на берег озера – и она ждала его там, парила над ртутно блестящей гладью, в нескольких шагах от берега. Вся в струящемся молочном сиянии, даже знакомый платок в поднятой руке играл перламутром. "Серёженька, любимый… Согрей меня… Мне холодно", – тихо, жалобно прозвучал голос, которого он не слышал двадцать лет.
– Я иду, сейчас! – Дунин с разбегу ворвался в воду, зашёл по колено, по пояс и сомкнул руки вокруг призрачной фигуры, почти уверенный, что обнимет пустоту. Но пальцы ощутили влажную живую плоть.
– Любочка, бог мой! – Дунин притянул её к себе. – Идём, идём скорее!
Она прильнула к его груди, позволяя увлечь себя к берегу, но вдруг заупрямилась.
– Нет… Холодный… Такой холодный… – простонала она, в муке откидываясь назад. – Ты никогда не любил меня…
– Нет, что ты, неправда! – закричал он, чувствуя, как она ускользает из объятий.
– Не любил… – рыдал призрак, отступая в озеро. – Холодный… Мне холодно…
Дунин пытался её удержать, а она, пятясь, тянула его за собой на глубину. Вдруг рванулась, как сильная увёртливая рыбина, бросилась спиной в воду.
Опора ушла из-под ног, и Дунина накрыло с головой. Где верх, где низ, он не понимал, барахтался, молотя руками и ногами, пока грудь не взорвалась огнём. Искры брызнули из глаз, удар сотряс тело, и всё пропало.
Очнулся он на берегу. Брезжило утро. Над водой облаком висел туман. Озеро было тихо и пустынно. "Неужели мне всё привиделось?" Он рывком сел. Пульс частыми толчками бился в висках, холод пробирал до самого нутра, ныли затылок и спина. Правую руку свело от болезненной натуги.
В кулаке, понял он, что-то зажато, и опустив глаза, увидел скрученный в жгут голубой женский платочек. Боже… А что там за тёмное пятно? Одеревеневшими пальцами Дунин расправил тонкую, почти прозрачную ткань – на влажном шёлке расплывались чернильные буквы: "Живи". Надпись блёкла и таяла на глазах – казалось, её выедал туман, – пока не растворилась совсем.
Будто пьяный, брёл Дунин через лес, и когда расступились деревья, открывая взгляду заволоченный дымкой простор и смутно темнеющие силуэты лошадей, из белого морока навстречу ему вынырнули Антоша, растрёпанный, в распахнутой сорочке, и Ермолай с ружьём в руках.
– Батюшки светы, барин!
– Господь с вами, Сергей Аркадьевич, как вы нас перепугали!
– Ходил прогуляться, – сказал Дунин сиплым голосом. В груди змеился болезненный холодок, горло саднило. – Кажется, простыл.
– Да вы весь мокрый!
– Это от росы. Задремал в траве.
Сидя у костра, укутанный в плед, глотая обжигающий травяной отвар, он услышал, как ахнул Антоша:
– Дядя Сергей, у вас на темени седая прядь!
Дунин поднял на него пустые глаза. Сказал:
– Это давно, с юности. Ты просто не замечал.
– Это с юности, – повторил он, комкая в кулаке шёлковый платок.
Ткань стала вдруг склизкой, похожей на кисель.
Дунин отбросил край пледа, высвободил руку, и обмерев увидел, как с раскрытой ладони пролилась на траву струйка воды.
Конец