Само название её звучит как проклятие. Её героям не ставят памятников, статуй на площадях маленьких городков и в городских парках, не вешают мемориальных досок, не возлагают венков от общественности, не сооружают мемориалов. Ибо доски, венки и мемориалы — напоминания, и из-за них твоей стране было бы труднее погрузиться в беспамятство, которого она жаждет. Она желает забыть, и уже забыла. Но кое-кто из нас всё же помнит, благодаря тем мелочам, из-за которых мы тебя любили — твоих жестов, слов, что ты говорил, того, как ты выглядел. Мы любили тебя за то, каким ты был и за то, на чём стоял.
* * *Полковник Никерсон сказал, что стал плохо спать. Было это в конце сентября, и причиной его бессонницы стали потери, которые понесла рота из Первого Первого в ходе недельной операции. Из без малого ста семидесяти человек они потеряли почти сорок, почти всех из-за мин-ловушек и мин, подрываемых из засад. Это была бы ещё приемлемая цена, принеси та операция хоть какой-нибудь результат; ничего она не принесла. Вьетконговцы никуда оттуда не ушли.
Я выписывал мелом статистические суммарные данные, когда Никерсон поведал мне о своей беде.
— У нас слишком много потерь, лейтенант. Я полночи провожу без сна, всё думаю об этих мальчишках.
Полковники обычно не признавались лейтенантам в таких вещах, поэтому я и не знал, что ему ответить. А вдруг он начал думать о том, не губим ли мы людей во Вьетнаме зазря, и хочет, чтобы кто-нибудь это опроверг. А может, хочет, чтоб я сказал: «Не волнуйтесь, полковник. Эти люди погибли за правое дело». Ну, за этим-то ему следовало обратиться к кому-нибудь другому. У меня у самого сомнений было выше крыши.
Но этот подавленный полковник оказался совершенно другим человеком два дня спустя, когда патруль из тридцати пяти человек из роты «А» попал в засаду. Типичная была засада: вьетконговцы взорвали мину типа «Клеймора», осыпали патруль очередями и снова слились с окружающей местностью.
Всё это длилось не дольше тридцати секунд, но пятнадцать из тех тридцати пяти морпехов были убиты или ранены. В очередной раз подводя итоги на табло, я заметил новому начальнику штаба, подполковнику Мэклу, что если первый первого и дальше будет нести такие потери, то прекратит своё существование месяца через четыре. Как раз в этот момент вошёл Никерсон. Он был заляпан грязью, а во рту у него была зажата неприкуренная сигара.
— О чём это ты, лейтенант? — спросил он, и по его интонации я понял, что вместо того душевного офицера передо мной стоит жёсткий начальник, готовый переть во весь опор.
— Об интенсивности убыли личного состава в первом первого, сэр, — ответил я. — Если так пойдёт и дальше, то к февралю их потери составят сто процентов.
— С чего это? Я только что из госпиталя, — сказал полковник. — Я видел этих мальчишек из того патруля. Задора им и сейчас не занимать, лейтенант.
— Я не порочил их мужества, сэр. Я говорил о том, что у них слишком много потерь.
— Чёрт возьми, там был один мальчишка, Мартинез. Знаешь, что он хочет сделать?
— Никак нет, сэр.
— Он снова хочет туда. Вернуться и надавать этим чёртовым вьетконговцам. Гляди, вот что я из него вытащил.
Он помахал у меня под носом осколком, как секундант, приводящий в чувство боксёра в состоянии «грогги» с помощью нюхательной соли.
— Чёрт возьми, пятнадцать потерь — совсем ничего, — сказал Никерсон, подходя к настенной карте и ведя пальцем по маршруту следования того патруля. — В этом полку три тысячи человек.
— Точно так, сэр, но пятнадцать потерь в одном взводе — это много.
— Правда? Когда я высадился на Гуадалканале, девяносто процентов моего взвода выкосили за час. Мы остались впятером или вшестером, но продолжали сражаться.
— Я в этом не сомневаюсь, сэр. Я имел в виду, что…
— Мы продолжали сражаться, чёрт возьми! — заорал полковник, а затем угостил меня продолжительным рассказом о битве за Гуадалканал, в восприятии тогда ещё второго лейтенанта Никерсона. Когда он прервался, чтобы перевести дыхание, я сказал, что мне надо идти работать.
— Ладно, валяй. Пшёл к чёрту отсюда.