Выбрать главу
Я пойду. И бродячие псы Зарычат. И деревья очнутся, Две синичьих кормушки качнутся На рябине, как будто весы. На скамейке сожмётся старуха, По-ружейному чётко и сухо За спиной моей щёлкнут часы.
И увижу тяжёлую дверь, Корпуса твои в дымке морозной, Улыбнусь совершенно бесслёзно, Не считая обид и потерь. Никогда не была я серьёзной. Никогда. А теперь уже — поздно. Слишком поздно теперь.

«На продавленной койке больничной…»

На продавленной койке больничной Он лежал — без особых примет, Аккуратненько-бледный, приличный, От одышки страдающий дед.
Я о нём знала самую малость, А конкретнее — что по всему Задыхаться недолго осталось На казённой кровати ему.
Он сказал мне: «А вы напишите Что-нибудь о ромашках в цвету. Я давно уже — питерский житель, Но, Бог даст, оклемаюсь — прочту».
То ли я «проплясала за плугом», То ли голос мой слаб и нечист… И вскипает ромашковым лугом Предо мною нетронутый лист.

Памяти лошадей, погибших при пожаре на конюшне в Удельной

Н. Мазаяну

Друг, не плачь. Поверь, они умчались, Прорывая боль и смертный страх. Может быть, и правда, нет печали В звёздных нераспаханных степях.
Может быть, отбыв земные сроки, Не имея за собой вины, В росных травах тихих и высоких Золотые ходят табуны.
В ковылях нездешних кони скачут, Вечность из небесной пьют реки… Друг, не плачь, — я говорю. И плачу. Плачу и сжимаю кулаки.

«На Северном рынке снег нынче почти что растаял…»

На Северном рынке снег нынче почти что растаял, А воздух от запахов густ и как будто бы сжат… Две псины остались от всей уничтоженной стаи И серыми шапками около входа лежат. Свернулись в два грязных клубка неподвижно и молча, За ними ларьки кособоко равняются в ряд. Всего-то две псины. Но как-то уж очень по-волчьи Они исподлобья на мимоидущих глядят.
Ну как им расскажешь, что люди не слишком жестоки, Хотя и богами считать их, увы, ни к чему — Не нами расчислены наши короткие сроки, И всех нас когда-нибудь выловят по одному.
Над нами судьба по-вороньи заходит кругами, Вот — рухнет в пике и добычи своей не отдаст… Собаки молчат. Под ботинками и сапогами Тихонько хрустит обречённо-подтаявший наст.

«Мужчина играет…»

Мужчина играет. Он движет танковые армады по экрану компьютера. Он с кружкою пива решает вопросы высшей стратегии, бомбит города, в прах повергает народы.
Если б он был наёмником — был бы жестоким и сильным, если бы он убивал, насиловал, грабил, если бы он сам был в итоге убит — разбрызгал бы собственный мозг, смешал кровь свою и чужую, тогда Ты увидел бы, Господи. Ты бы простил. Если бы он выжил, раскаялся, ушёл, например, в монастырь, с плотью боролся, молился, а после — умер, в схиме строжайшей, тогда Ты увидел бы, Господи. Ты бы точно простил.
Если бы он выжил, стал нищим, демонстрировал раны и язвы, мерзко нудил: «…пода-а-йте на хлеб ветерану», а после — в струпьях и вшах сдох, какой-нибудь дрянью опившись, тогда ты увидел бы, Господи. Думаю, Ты бы простил.