По тишине и пустоте вокруг он понял, что совсем один в степи: друг и подруга ушли, убежали, скрылись, спрятались. Обида, гнев удушливо подступили к горлу: «Догнать! Найти! Устыдить ее, наказать его — злого интеллектуала!» Он напрягся, чтобы подняться, но ощутил горячее кружение в голове, боль в челюсти, правой ноге, понял: уложен профессионально. Закрыв глаза, расслабившись, он решил отдать себя полному покою, почти уверовав: эта неодолимо притягивающая, нетронутая земля, это непостижимо огромное небо вернут ему силы.
Очнулся Авенир Авдеев от упавшей сверху росной прохлады. Над ним стояла Маруся. Она не приметила его полураскрытых глаз, набрала полный рот воды из белого бидона, еще раз сильно брызнула ему в лицо.
— Хватит, — сказал Авенир.
Маруся упала на колени, принялась платком утирать его лицо, приговаривая:
— Бедненький… Они тебя обидели, да? Ой, у тебя кровь на губах!.. Били, да?.. Я чувствовала — они нехорошие… Они не любят тебя…
— Где они? — спросил Авенир.
— Они ушли.
— Куда?
— Взяли рюкзаки, дед Мотя показал им дорогу, ушли на Кара-Тургай.
— И она?
— Она плакала, говорила: «Возьми воды, иди к Авену. Им нельзя здесь вместе. Мы уйдем».
— Ясно. И правильно: нельзя. А теперь, моя спасительница, вставай и помоги подняться мне — неудачливому рыцарю или гладиатору, как для тебя романтичнее.
Маруся взяла его за обе руки, осторожно и сильно потянула, понимая, что сначала ему надо сесть, а когда он, вяло покрутив головой, удержался сидя, она поднесла к его губам бидон с водой.
— Попей. Холодненькая.
Вода была чистейшая, из колодца Веруньи, врачевальная, и Авенир сказал:
— Вот теперь хорошо вижу тебя.
Он ожидал, что смутит ее, она отступит, диковато притушив ресницами карие глаза — так, чтобы лишь чуточку видеть его и уберечься от волнения, неловкости, — но Маруся присела на корточки, смочила водой платок, начала легонько вытирать ему запекшийся подбородок, потную шею, прочесала пальцами волосы, вытряхнула из них пыль и песок; ухаживала, как за больным, обиженным ребенком, вздыхая, улыбаясь, ласково журя, и это смутило его: он застыдился своей беспомощности.
— Задали вам работенки. Долго не забудете «ребят научных», как Леня выражается.
— Не забудем, — подтвердила Маруся. — Ага. А я и забывать не хочу.
— О чем ты, девочка?
— Да так…
— Мы дрались из-за женщины. Ты это понимаешь?
— Не ты.
— Кого же в чувство приводишь?..
— Ты ее не любишь.
— Вот как! Зачем же…
— Она тебя поманила.
Авенир глянул в глаза Марусе, и она не отвела своего взгляда, смотрела упрямо, нежно и отчаянно: да, говорю правду, можешь сердиться, можешь прогнать меня, но ведь я знаю: ты не любишь ее! Авениру сделалось неловко, еще более стыдно, шевельнулось остренькое сомнение: а не права ли эта степная девчушка, никому не привыкшая лгать, наверняка сохранившая особое природное чутье, особый разум, для которого главное — прямота, полезность, справедливость? Любит ли он? Знает ли, что такое истинная любовь? У него опять стала дурно кружиться голова, и он, борясь с желанием лечь на землю, попросил:
— Пойдем, Маруся.
Он поднялся, оперся о ее плечо — такое крепкое, худое и нежное, сказал себе: «В городах мы все-таки хиловаты», — и короткими шагами они заковыляли к поселку. Правая нога остро болела от ступни до колена: подбив ночью, друг Гелий покалечил ее пинком-подножкой днем. Ничего страшного, конечно, растяжение, ушиб, но несколько дней придется полежать, а это новая обуза гуртовикам: не хватало им еще немощных. Или он слишком мнителен? Его ушедших друзей мало мучили подобные угрызения совести. И впервые он пожалел, что не ушел с ними, что все же, как там ни оправдывайся, из-за него (из-за него тоже!) начался раздор: он знал, понял — Иветта капризничает, сталкивает их; все они изменились здесь, потеряв свою привычную среду, будто вышвырнутые в пустое пространство… И вот — крепенькое плечо девчушки под увесистой ладонью восьмидесятикилограммового, очень спортивного, очень цивилизованного парня из столицы. Что думает Маруся о нем, о них?.. Хорошо бы попасть в дом Лени-пастуха не замеченным старыми гуртовиками.