Выбрать главу

— Да-да, Вера Степановна, свежий дождичек для нас, а вам самум, ссоры гостей, смерть Ульяны… — Он осекся, живо увидев картину: спокойный усмешливый Гелий рассекает камнем отвратительную ползучую гадину… А он, Авенир, удержался бы?.. — Нет-нет! — сказал он, испугавшись, переводя разговор на другое. — Нет, говорю, мы не хотели вам зла… Все случайно. Погибали, набрели на вас… Уберемся — заживете по-прежнему. Мне очень хочется, чтобы вы здесь жили, чтобы всегда был зеленым Седьмой Гурт. Там, у себя дома, вспомню о вас, подумаю: им хорошо, они счастливы — и сам стану счастливее.

Верунья медленно покачала головой, вздохнула, как вздыхают старухи, когда хотят сказать: «Твоими бы устами да мед пить!», протянула коричневую руку, убрала со лба Авенира растрепанные волосы.

— Какой русый, какой синеокий. Не видывала таких. И добрый, видать. Красивые-то редко добрыми бывают: к ним льнут, от них все понемножку взять норовят. Ой-ой! Как сохранишь свою душу?

— Если есть, сохранится. Правда?

— А беречь надо.

— Сберегу. Буду работать. Главное — работать, чтобы о себе, о душе забывать. До жути, как Ходок.

— Как Ходок зачем тебе? — Верунья отвернулась, приспустила на глаза платок, словно оберегая себя от печального разговора. — Он больной был, душу потерял…

— А может, не смог потерять? Этого и не простили ему сайгаки, затоптали, убили?

— Не знаю. Мы мало чего знаем… Человеку нельзя стать сайгаком. Каждому свое место. Он против бога пошел, потерял свою жизнь: в нем жизни-то уже не было — глаза провалились в себя… Святой или дьявол… Искупил вину или продал душу.

— Перед природой? Природе?

Она опять медленно покачала головой, явно досадуя, что так много всего наговорила, жестковато пробежала пальцами по ноге Авенира, спрятала пузырек с мазью, накрыла ногу одеялом, поднялась, и он, не ожидавший такой резкой перемены в ней, схватил ее за рукав темного просторного платья, прося посидеть еще немного, наморщил лоб, скривил губы: мол, видите, как мне больно, как будет тоскливо одному. Авениру хотелось подробнее расспросить о Ходоке, но он понял, что как раз о Ходоке она не скажет больше ни слова; для нее Ходок ясен: хотел уйти и ушел; каждому свое место, каждый хозяин себе. Многословие — грех, ибо слова лишь замутняют душу. Если ясно понимаешь, чувствуешь, зачем изрекать? И все же Авенир успел спросить:

— Вы бога упомянули. А у вас ни икон, ни молитв. Кто ваш бог?

Она не ответила. Она прижала руки к груди, а затем широко развела их, как бы распространив свою душу на весь дом, на все пространство двора, степи. И улыбнулась кротко, и кротко глянула в глаза ему уже негрустными глазами, словно сказавшими: хорошо мне с моим богом, да поделиться не могу, обрети своего сам.

Ее шаги стихли за дверью сеней. Авенир прохромал к окошку: вдруг захотелось глянуть ей вслед; двор, однако, был пуст, сумрачен; первые дождевые капли изрябили белые саманные крыши соседних построек; огромное облако, розовое вверху и черное понизу, охватив края степи, наползало на Седьмой Гурт, непомерной тяжестью своей сотрясая землю; она, взгорбленная увалами, будто нехотя распрямлялась, вздрагивая, погромыхивая недрами.

Самум опалил степь. Гроза омоет ее. И солнце поднимется уже не над прежним простором, что-то переменится в нем. Наверное, зазеленеют увалы.

Авенир лег на свой жесткий топчан, думая о Верунье. Ему припомнилось давнее, нечто философическое: «Бог не есть сила в природном смысле, действующая в пространстве и времени, не есть господин и правитель мира, не есть самый мир или сила, разлитая в мире… Бог есть смысл и истина мира…» А если так, зачем иконы, молитвы? Достаточно прижать руки к груди, а затем объять ими весь мир… И зачем говорить о необъяснимом, если это можно только чувствовать. А чувствовать — любить. А любить — примирять, понимать, что уже близко к смыслу, истине. Так ли осознает свою веру Верунья? Вероятно. Авениру хотелось этого, иначе не понять, чем может быть счастлива она, ей подобные. А что Верунья счастлива, он теперь знал, ибо счастливы не молящиеся, а верующие в смысл и истину жизни.

Упал ливень, торопливый и грозный. За вспышками молний разверзлась темнота. Жутко стало в степи. Авенир ощутил свою малость, затерянность, поняв, почему гуртовики пережидают ненастья вместе: одинокий здесь тягостен самому себе, ему вспоминается пещерная первобытность. Особенно жалок коммуникабельный горожанин. Авенир повыше натянул одеяло, закрыл глаза. И спасся от одиночества — уснул.

Он очнулся, услышав мягкий хлопок двери, частые, веские шаги босых ног к его кровати, а затем вдохнул свежесть мокрого ситцевого платья и решил притвориться спящим: пришла Маруся, надо выгадать несколько минут, обдумать, как, о чем заговорить с ней. Маруся села на краешек топчана, отбросила за спину косицы, дождевая капелька упала ему на щеку, он вздрогнул, едва не открыв глаза. Маруся промокнула платком каплю, тронула пальцами его лоб, ресницы, затихла, ожидая, когда он проснется, потом еле уловимым вздохом позвала: