Штефан соскочил с коня, присел на пень, на котором один из куртян успел расстелить цветастый коврик. Огромная гусеница великой османской армии, изогнувшись вдоль течения Сучавы, лежала как на ладони перед воеводой. Штефан знал: со всех сторон, как прилежные муравьи, атакуют молдавские стяги заползшую на его землю ядовитую, смертельно опасную гадину. Отряды Земли Молдавской отрезали к ней отовсюду доступ, лишили ее пищи, без устали откусывают от мерзкой гостьи, частицу за частицей, живую плоть. Вражья гусеница к тому же больна, но она еще сильна, еще давит и пожирает нападающих. Однако выхода для нее уже нет, и придется ей, истекая отравой и кровью, погибнуть или уползти прочь.
Многое, многое изменилось с того черного дня, когда злой ворог в первый раз заставил его отступить с поля боя в леса, затвориться пусть не в каменной — в зеленой крепости. Теперь у Штефана уже больше войска, чем до того, как напали татары; сорок с лишним тысяч молдавских воинов окружили со всех сторон Мухаммеда и его вооруженных рабов. Отряды верных, разосланные по старым бешлягам, по скрещениям великих шляхов, по еще не выжженным нашествием и набегами цинутам положили конец усилиям предателей и лазутчиков врага, пытавшихся убедить людей, что дело их государя проиграно, что сам он мертв и спасение для Молдовы — в покорности султану. Отряды верных сорвали усилия бояр-изменников, старавшихся, как и в Смутное время, вернуть под свою руку стяги своей округи. Армия Мухаммеда, жадной пиявкой присосавшаяся к его столице, теперь сама обложена, и положение ее не улучшится, даже если крепость не выдержит осады. Все пошло по-иному, пошло на лад; с ним теперь сила земли — войники городов и сел, куртяне; осталась верной и лучшая часть молдавского боярства. Не пришли еще, правда, гынсары, те четыре тысячи падких на добычу молодцев, которых Штефан во время битвы держал в засаде, бросая в дело, когда враг поворачивал спину и надо было его преследовать. Но это не беда. Гынсары большей частью набирались из лотров, а храбрость лотра — не для боя, мнимая храбрость лотра и харцыза — только для поножовщины.
Воевода легко вскочил в седло; чуть заныла при этом нога, раненная под Килией. Скоро Штефану сорок лет, в народе его уже называют Старым. Прозвище, что и говорить, почетное, не каждый господарь — его предшественник — доживал и до тридцати, а скоро ведь минет двадцать с тех пор, как он воссел на престол отца и деда. Зовут Старым, чувствует же себя молодым. Прозвище ко многому обязывает; но мудрость старости — истинная ли это мудрость? Не говорит ли в ней усталость, безразличие, разочарование в себе, неверие в свои силы? Способен ли, наконец, на спокойную мудрость старости человек, в без малого сорок лет влюбившийся, как мальчишка, влюбившийся в девчонку?
Штефан унесся думами к Хотину, где пережидали лихую годину его близкие, и с ними — Мария-Войкица с матерью, мунтянской княгиней-пленницей. Но от этих мыслей его вскоре отвлекли соратники, встречавшие своего князя у въезда в лесной стан.
На поляне, по его повелению, уже собрались для совета его бояре, капитаны и сотники, начальники полков, чет и стягов, впервые — в таком великом числе после минувшей битвы. Да, у Штефана снова было доброе войско, построенное по заветам отца. Ведь это князь Богдан в первый раз собрал такое двадцать шесть лет назад близ селения Красна, где и были разгромлены вторгшиеся поляки. До той поры на бешлягах в дни войны собирались только боярские полки и отряды, выставленные цинутами, — во главе со своими боярами, после чего начало над всеми брал гетман.
— Бояре ваши милости! — начал князь. — И вы, мои капитаны, начальники сотен, куртяне-витязи! Святые отцы — монахи и иереи, — несущие бремя господней службы в сей войне с неверными агарянами, напутствуя воинов наших и нас, смиренного государя! Прислал в сей день письмо первосвященник римский, его святейшество папа Сикст. — Штефан взял в руки свиток, поданный Русичем, развернул. — И вот что пишет, — послание на латыни воевода начал громко читать по-молдавски, нарушая обычай, по которому грамоты иноземных властителей перед собравшимися на совет, зачитывали ближние дьяки. — Советуем тебе, говорит папа Сикст, как начал, так и веди свое дело до конца. Не теряй мужества, но добивайся и далее победы, сужденной тебе всевышним! Как ответим мы на сей лист его святейшества папы, ваши милости, поскольку ответ должен быть дан ему делом?
На столике посреди поляны была уже разложена карта Земли Молдавской. Начался боевой княжий совет.
Вечером, когда военачальники разъехались, получив четкие приказания господаря, к Штефану явился встревоженный Влад.
— Лихая весть, княже, — склонился Русич. — От Балмоша, из четы. Холопья боярина Карабэца схватили тайно около Сорок гонца, ехавшего к твоей милости из Московии, от великого князя Ивана. Гонца и людей, что были при нем, без шуму умертвили, а грамоту, что вез, сожгли.
Штефан не отвечал, ярость комом сдавила горло. Да и что мог он сказать? Черное дело, одно из многих, которые совершили и еще совершат изменники, возжаждавшие турецкого ярма. Даст бог день — даст и пищу, насытятся люди Михула, Карабэц и иные горячей кровью, только это будет их злая кровь.
До минувшего года — года гибели Феодоро и его князя — Штефан старался проторить надежный путь на Москву через Крым, потому что союз со Срединной Русью был заветной, давнишней мечтой и отца, Богдана-воеводы, и его самого. Потому, что, несмотря на дальность державы Ивана-князя, Москва оставалась единственной надеждой его земли, оставленной всем христианством в одиночестве: Европа была занята лишь собой и не разумела, какая ей грозит беда. Как и князь Богдан, Штефан понимал: союз с Москвой мало мог изменить судьбу Молдовы сегодня. Но считал святым своим долгом положить ему хотя бы начало, ибо будущность его родного края всецело зависела от союза и дружбы с непрерывно усиливавшейся Московией. Это и побудило Штефана, еще в юности, просить руки Елены Олельковны, киевской княжны из древнего рода, тянущегося к Москве, несмотря на свое польское подданство, с великой опасностью для себя не прерывающего связей с московским великокняжеским домом. Девять лет назад княгиня преставилась, оставив ему двух сыновей и дочь. Чем был после этого новый брак, с Марией Мангупской, как не движением в ту же сторону, к Москве, сближавшейся с Палеологами?
Князь с усилием овладел собой, подавил гнев. Делами, достойными лотров, его враги не помешают великому делу, на которое Штефан возлагает столько добрых надежд.
— С Московией, твоею родиной, у нас еще все впереди, Володимер, — улыбнулся государь, назвав ближнего дьяка-воина его русским именем. — Сделаю из тебя воеводу знатного для брата нашего, великого князя Иоанна, отошлю к нему, будешь на его недругов полки водить.
— На Москве воеводою мне не быть, государь, — отвечал Русич. — Не вышел родом.
— А я тебя прежде обоярю, — полушутя-полусерьезно продолжал Штефан. — Женю на княжне. Дам тебе чету, выкрадешь себе в Польше Радзвилловну или Потоцкую. И положишь начало такому знатному роду, что сам старый Михул едва сгодится тебе в дворецкие.
Но Русич ушел, и думы князя вернулись к подлому делу, учиненному Карабэцом. Повелев страже никого к нему не впускать, воевода упал ничком на ложе из шкур с молитвой к богу, в которого веровал искренне, со всею силой неистовой души.
— Помоги мне, о господи! — молил князь. — Помоги не поддаться сердцу, не уподобиться ворогам в лютости, соблюсти меру кары, когда настанет час моего суда. Ведь мой народ прост и беден, а такие люди, как в земле моей, с особой силой чувствуют меру правды, воздаяния и греха. Дай же силу мне, рабу, сдержать справедливый гнев свой и, воздавая, не мстить! Отец земной, государь мой Богдан, учил: у каждого в мире сем — своя правда, у пахаря и боярина, кузнеца и купца, монаха и беспутной, ввергнутой в грех жены; каждый волен оспаривать чужую и возносить пред прочьими свою; и только ты, государь, учил меня князь Богдан, обязан понимать каждого в его правде и, понимая, примирять с другими. Много лет, неразумный и слабый, силился я следовать мудрому слову моего государя и отца, и вот — его давно уж нет, и вот я отчаялся. Помоги же соблюсти сей завет, о отец мой небесный, когда волки сбросили с плеч овечьи шкуры и бесчинствуют на шляхах Молдовы, когда гадюки не прикидываются более ужами и брызжут на все живое ядом предательства. Не нашествие страшно, господи; страшно зло, которое оно обнажило в моей земле, страшны гады, вызванные им из нор мрака на божий свет. Страшен истинный лик многих злых и подлых, коий они скрывали под личинами верности и чести. Час суда моего, знаю, близок, ты не дашь ему, господи, промедлить. Научи же меня, неразумного князя, не порушить правды, которую ты поставил превыше меня над этим краем!