Когда он раздевает меня, я стараюсь не думать о том, что уж мне-то далеко до совершенства. Шрамы от давней аварии, от всех стычек и боев, в которых я участвовала, шрамы от бесчисленных порезов и ранок – следы моей небрежности во время работы. Кроме того, я от природы далеко не идеальна. Слишком грубо слеплена по сравнению с этим Всадником.
Но когда Война бережно опускает меня на постель, сняв с меня остатки одежды, его руки и губы касаются меня, как будто я – идеал. Всадник оказывается между моих бедер, и когда я смотрю на звезды, на глаза наворачиваются глупые, идиотские слезы. Я чувствую себя любимой. Невероятно нужной, дорогой и чертовски совершенной.
Так быть не должно. Не должно.
Но так есть.
Мы оба выдохлись. Я без сил лежу рядом с Войной на его постели – нашей постели, так будет честнее.
Я не трачу силы на то, чтобы сказать Всаднику, что мне хорошо. Что его потрясающее тело и мое каким-то образом подходят друг к другу, как два кусочка головоломки.
Война пробегает пальцами по моим волосам.
– Расскажи мне о себе, – просит он.
– Что ты хочешь узнать? – спрашиваю я, глядя на него. Интересно, видит ли он мое лицо в темноте.
– Почему тебе нравится быть человеком? Что ты любишь? Я хочу знать все.
– Я люблю искусство, – осторожно говорю я, поднимая лицо к небу. – Еще мне нравится превращать бесполезный мусор в красивые предметы.
– Ты имеешь в виду свое оружие, – говорит он.
Я потягиваюсь. Война прижимает меня к себе.
– Своим искусством я зарабатывала на жизнь, – отвечаю я, – но ты прав, мое оружие – часть этого.
– А почему тебе нравится искусство? – спрашивает Война.
Я пожимаю плечами.
– Ну, не знаю… Оно меня очищает.
– Расскажи еще что-нибудь, – требует Война.
– Я скучаю по вкусу шакшуки, которую готовила мама, – признаюсь я.
Я так и не научилась готовить это острое – в самый раз для завтрака – блюдо так, как готовила она. Сколько еще таких мелочей я потеряла, потеряв ее…
– Что еще?
– Моя сестра Лия хотела быть певицей. – Я понимаю, Война расспрашивает обо мне, но это и есть я – одинокая девчонка, таскающая за собой призраки своей семьи. – Даже не знаю, откуда у нее был такой голос, – продолжаю я. – Больше никто в семье не мог выводить такие рулады, как она. Она пела по ночам, когда не могла заснуть, а меня это бесило – жили-то мы в одной комнате. Но потом это стало меня успокаивать, и я часто засыпала под ее пение.
Это, пожалуй, было труднее всего, когда я вернулась. Тишина. Сколько их было – ночей, когда я лежала на своем старом матрасе, напротив кровати сестры, и ждала песни, которая так и не зазвучала.
Через некоторое время я стала спать на ее кровати, как будто могла вытянуть из старого постельного белья какую-то часть ее самой, как высасывают костный мозг из костей. Легче от этого не стало. Даже когда потом я перебралась в мамину кровать, надеясь найти там хоть немного утешения.
– Иногда я вырезаю на луках и стрелах музыкальные ноты, – признаюсь я Войне. – Я ведь даже не знаю, что они значат, не знаю, верно ли я их рисую, но… они напоминают мне о Лии.
Всадник медленно водит пальцем по моей руке.
– А что еще ты вырезаешь на своем оружии? – продолжает он расспросы.
– Зачем тебе это?
– Хочу знать о тебе все, жена, – снова говорит он.
Я глубоко вздыхаю.
– Рисую «Руку Мириам» в память об отце, – я и сама уже не знаю, сколько раз украшала оружие этим знаком от сглаза.
– Почему именно это? – спрашивает Война.
Тянусь к своему браслету, на котором висит маленький металлический брелок, и, коснувшись его, снова смотрю на небо.
– Евреи называют этот амулет «Рука Мириам», – объясняю я. – И каждый раз, когда отец видел где-то такое украшение, он покупал его мне.
Амулет, который я ношу – последний подарок отца. Остальные я растеряла за прошедшие десять лет. И прихожу в ужас от мысли, что могу потерять и этот.
– А в память о маме, – продолжаю я, – я иногда вырезаю на своих луках меч или сердце, пронзенное мечом. Меч – в благодарность за то, сколько я узнала из ее книг, а сердце… ну, тут и так понятно.
Мое сердце ноет, когда я вспоминаю свою семью, которую так любила и по которой отчаянно тоскую. Всадник молчит. Я обнаружила, что такие непростые материи, как горе и тоска, даются ему с трудом.
– Странно быть человеком, – наконец говорит Война. – Я долго, очень долго наблюдал за людьми, пытаясь понять, каково это – быть человеком, но никак не мог этого почувствовать. Я не понимал истинного блаженства от прикосновения к женщине, от вкусной еды или ощущения солнца на коже. Обо всем этом я знал, но не понимал, пока не стал мужчиной. Но есть вещи, которых я все еще не понимаю, – замечает он тихо, будто размышляет вслух.