Солдат стоял, внимая жужжанию пчел, и не мигая, сжимая челюсти, терпел укус собственной его величества пчелы, ибо не дозволено шевелиться и оных пчел отгонять, дабы движением руки не выказывать вида непристойного в почетном карауле.
Из дальней аллеи выбежала собачка неизъяснимой и совершенной белизны. Затаив дыхание, командуя про Себя, солдат, кося глазом, вскинул двумя движениями винтовку по-ефрейторски на караул и одновременно повернул голову в сторону, откуда должен был выйти царь.
Солдат на мгновение поднял глаза, и показалось ему, что небо было цвета андреевской ленты.
Собачка пробежала мимо…
Аллея, в которой чудилось солдату нечто грозное, была той же, какой и была до того, как по ней пробежала одна из царскосельских собачек…
Часовой медленно возвращал спокойствие неровно бившемуся сердцу, и глаза его вновь различали мир: небо уже не сияло голубизной андреевской ленты, а стало обычно голубым, громадный сад попрежнему темнел кронами зеленых лип.
Часовой опустил двумя движениями винтовку к ноге и незаметно стряхнул капли пота.
Пустынный парк благоухал.
На царскосельский плац вышли гвардейцы роты его величества. К строю приближался маленький хрупкий подпоручик. Он шел, чуть по-женски покачиваясь и придерживая левой рукой шашку, как дама — шлейф.
Самый тяжелый, самый высокий фельдфебель роты его величества зарычал, увидев подпоручика:
— Иррна, рравнение на-право!
Необъяснимое волнение владело офицером. Война открывала ему путь славы. Он готов был вести своих послушных гвардейцев к боям и победам, давна созданным его мечтой.
Подпоручик увидел армию, сыном которой он был. Он представил себе ее, шествующую из времен Петра, Елисаветы, Екатерины, Павла, Александра и Николая; своих дедов и прадедов в золотых шитых кафтанах и мундирах. Ему казалось, что в Царском Селе слышится тяжелая поступь российской пехоты, исходившей за век полмира; слышится ржание и стук копыт российской конницы, ходившей в Пруссию, Францию, Венгрию и Персию. Он видел семью царскосельских гвардейцев, и слышался ему ликующий клич их: «Отечество нам Царское Село».
Влюбленный во весь мир подпоручик голосом счастливым и звонким крикнул:
— Братцы — война!
Ответом подпоручику была покорность одинаково неподвижных людей, готовых двинуться по первой команде согласно уставу и данному направлению. Иного ответа быть не могло, ибо устав ничего не предуказывал касательно формы, каковой надлежит отвечать на слова, произнесенные подпоручиком.
Снимая замшевую перчатку (поставляемую «Боэ Сарда» на Морской), особенно тонкую, пропитанную духами любимой, подпоручик возбужденно глядел на роту, и взгляд его выражал все счастье, дарованное ему этим днем, часом, так долго ожидавшимся подпоручиком и, как он думал, — родиной. Беспредельную жертвенность нес он России, ее имени, такому торжественно-сладостному.
Рота стояла, ожидая новых действий и слов офицера, чтобы повиноваться.
— Поздравляю вас, братцы.
Однообразный быстрый рев вырвался из глоток и, сотрясая бороды гвардейцев роты его величества, колыхал недвижные, благоухающие в июльской жаре цветы.
— Радды стар-рать-с, ва-ско-родь!
— Братцы, будем молодцами!
По уставу на сие нет точных ответов, но фельдфебель глядел на роту, и взгляд его, изученный ротой, рождал опять однообразный быстрый рев:
— Радды стар-рать-с, ва-ско-родь!
— Ура, братцы!
И загремело за два века созданное русское «ура», рокочущее и безостановочное. Оно шло из глубин глоток — торжественное и ярое. На фланге также раздалось «ура», такое же торжественное и ярое. Оно катилось, вспыхивая, дальше и дальше по всем ротам. Издалека медь оркестра покрывала все гимном, требовательно поднимавшим «ура» все выше и выше. Высокие гвардейцы-бородачи стояли натруженные, багроволикие, глядя вниз на маленького подпоручика, который, плача от Счастья, отдавал честь, чуть оттопырив два пальца.