Выбрать главу

Деревня Новое Дугино

...А утром наши войска как раз напротив бывшего хлебозавода, напротив двух полузатопленных немецких блиндажей и той удивительной Ольги, и моей трагической, но скорее истерически-патологической нерешительности, после внезапной артподготовки и запланированной и бесконечной авиабомбежки прорвали несколько линий немецкой обороны. И началось весеннее наступление.

Я поднял по тревоге свой взвод, прошел по разминированному шоссе километров двадцать. За шоссе напротив верстового столба торчали трубы от сожженной немцами деревни. В деревне обнаружил несколько пустых землянок. Оставил в них своих утомившихся солдат, а сам на попутной, к счастью, остановившейся машине поехал догонять штаб армии.

Километров через сорок остановил полуторку, узнал, что штаб армии расположился за деревней Новое Дугино и что туда можно пройти по пересекающей овраг проселочной дороге.

Было уже часа три дня. Я пошел по дороге, начал спускаться в окруженный кустами овраг, и шагов через десять около моего уха просвистела пуля. Я нагнулся и побежал. Новая пуля едва не задела руку. Я стремительно бросился в наполненную грязью придорожную канаву, пули свистели над моей головой, а я полз по-пластунски, через пятьдесят метров дорога повернула и начался подъем. Прополз еще метров десять и встал на ноги.

Я уже не находился в поле зрения стрелявших, поворот дороги и кусты прикрыли меня. Я вынул из кобуры наган и что было сил побежал. Выстрелов больше не было. На обочине дороги лежал мертвый мальчик с отрезанными носом и ушами, а в расположенной метрах в трехстах деревне вокруг трех машин толпились наши генералы и офицеры. Справа от дороги догорал колхозный хлев. Происходящее потрясло меня.

Генералы и офицеры приехали из штаба фронта и составляли протокол о преступлении немецких оккупантов. Отступая, немцы согнали всех стариков, старух, девушек и детей, заперли в хлеву, облили сарай бензином и подожгли. Сгорело все население деревни.

Я стоял на дороге, видел, как солдаты выносили из дымящейся кучи черных бревен и пепла обгорелые трупы детей, девушек, стариков, и в голове вертелась фраза: “Смерть немецким оккупантам!” Как они могли? Это же не люди! Мы победим, обязательно найдем их. Они не должны жить.

А вокруг на всем нашем пути на фоне черных журавлей колодцев маячили белые трубы сожженных сел и городов, и каждый вечер связисты мои и телефонистки обсуждали, как они будут после победы мстить фрицам. И я воспринимал это как должное. Суд, расстрел, виселица — все что угодно, кроме того, что на самом деле произошло в Восточной Пруссии спустя полтора года. Ни в сознании, ни в подсознании тех людей, с которыми я воевал, которых любил в 1943 году, того, что будет в 1945 году, не присутствовало. Так почему и откуда оно возникло?

Я стоял напротив дымящегося пепелища, смотрел на жуткую картину, а на дорогу выходили женщины и девушки, которые смогли убежать и укрыться в окрестных лесах, и вот мысль, которая застряла во мне навсегда: какие они красивые! Мы шли по Минскому шоссе на запад, а по обочинам шли на восток домой освобожденные наши люди, и мое сердце трепетало от радости, от новой мысли — в какой красивой стране я живу, и мой оптимистический, книжный, лозунговый патриотизм органически все более и более становился главным веществом моей жизни.

Я не понимал тогда, что войн без зверств не бывает, забыл о пытках невинных людей в застенках Лубянки и Гулага.

...Я написал картину — как красивоИ тюбики от выдавленных красок —Ультрамарина, кадмия, белил и охры Забросил в яму за сараем. Был год, в котором всё наоборот. Любовь ушла, июнь сменился маем. Днем было сухо, ночью дождик лил. Прошло семь дней, и выросла крапива.

9 мая 1998 года

Забытое письмо от 17 декабря 1942 года

Нахожусь недалеко от передовой, пока во взводе у меня тридцать солдат. Из тридцати двадцать девять судились за кражи, мелкое хулиганство, поножовщину. Ребята — огонь!

Недавно заговорил с одним из них:

— Ты, Мусатов, в театре был когда-нибудь?

— А ты, что, был?

— Ну, конечно.

— Так туда же не пускают простых...

— То есть как не пускают, почему?

— Ну там царь, благородные...

— Да ты откуда, — говорю, — с неба, что ли, свалился?

Вспомнил Большой зал консерватории.

Из письма от 2 февраля 1943 года

...Получаю сухой паек: сухари, крупу, сахар, концентраты, мясные консервы, перец и горчицу и офицерский дополнительный паек: масло, консервы, папиросы. Варю на завтрак кашу, на обед суп и на ужин суп. Для лошади — овес, сено, соль.

Из письма от 28 февраля 1943 года

У меня есть валенки, меховая куртка и меховые варежки, ватные брюки, а фрицы мерзнут и голодают в сырых блиндажах. Еще немного — и они побегут!

Весна 1943 года

“...Два случая, два казуса войны. Мы были безнадежно влюблены. Проклятая бомбежка — миг и вечность. Друскеники, деревня Бодуны. Ты о Москве? А я о блиндаже. Ты о работе? — Я о мираже. Ты плакала? — Спасибо за сердечность!

Через Сычевку, а потом по проселочным дорогам я должен был вывести свой взвод на Минское шоссе. Было вокруг еще много снега, и где почва глинистая — много грязи, довольно горячее солнце и быстрое таянье снега.

На свою единственную телегу я погрузил рацию, телефонные аппараты, на катушках километров сорок кабеля. Шинели скатали, припекало, трижды на просохших холмиках я останавливал взвод на отдых. Ложились на еще прохладную, но оживающую землю, но минут через десять вскакивали, стремительно стягивали с себя гимнастерки, рубашки, кальсоны и начинали давить насекомых. Все мы были завшивлены. Кто-то считал — сто, сто пятьдесят, во всех складках одежды, в волосах были эти гады и масса белых пузырьков — гниды.

Начинало темнеть, прошли около сорока километров, дорога через лес поднималась в гору, внезапно лес кончился, перед нами была стремительная какая-то речка, мост — две доски с перилами, за мостом на холме деревня. Лошадь распрягли, на руках перенесли телегу и груз, осторожно провели по дощечкам лошадь.

Деревня была живая, в каждом доме старухи и дети. Мой ординарец Гришечкин поставил лошадь в сарай, насыпал ей вволю овса, посолил, притащил охапку сена, а я быстро распределил людей по домам, выставил боевое охранение, лег на скамейку, завернулся в шинель и заснул, и все, кроме дежурных, заснули.

В семь часов утра вышел из дома и обомлел.

Речка разлилась, превратилась в море, от мостика ничего не осталось. Мы оказались на острове, со всех сторон почти до горизонта окруженном водой. О продолжении движения не могло быть речи. Приказал всем отдыхать. У меня был томик стихов Александра Блока. В избе на полке была Библия. Неграмотная старуха не была хозяйкой этого дома, ее деревню сожгли немцы.

Книга была ничья. Так как осведомителя Чистякова со мной не было, а желание было, решил почитать вслух. И случилось так, одним словом, что я читал своим солдатикам про Каина и Авеля, и “Соловьиный сад”, и “Песню песней”.