Выбрать главу

Я неотрывно глядел на зеленую папку. Что там?

Клод наконец распахнул альбом.

Страницы альбома были составлены из парных целлофановых пластин, между которыми легко просматривались пожелтевшие за полтора столетия письмена.

Почерки менялись. Французские тексты чередовались русскими.

— Наталья Ивановна, Александрина, Иван, Дмитрий…

И наконец, полудетский почерк! Раньше я никогда не встречал руки Натали.

Исчез гарсон, только что подливавший кофе, пропали голоса сидевших рядом, — как я был далек от всего сиюминутного, будничного.

Текст оказался на русском, и я мгновенно прочитал первое:

«Мы точно очень очень виноваты перед тобой, душа моя…»

Кольнуло, заставило похолодеть это «душа моя». Чему я радуюсь?! Зачем мы стремимся к правде?! Что кроме новых сплетен может принести такой пустяк?! Окончательно затоптать Натали, еще основательнее подтвердить близорукость Пушкина, непонимание женской души, — права, выходит, Берберова?!

Видимо, я побледнел. Мираж таял. Клод что-то говорил, переводчица кивала и улыбалась. Оказалось, Клод вечером обещал заехать за мной. Значит, я еще раз смогу рассмотреть письмо Пушкиной…

Теперь меня сопровождала Ирэна Менье, Ирина Владимировна Менье, приятельница Клода, жена известного пушкиниста Андре Менье, умершего несколько лет назад.

Ирина Владимировна была эмигранткой «первой волны», прекрасно писала по-русски, но в разговоре чувствовала себя неуверенно, а иногда и беспомощно.

Не могу не упомянуть о своем удивлении библиотекой Менье — мы ненадолго заезжали к ней, — прижизненные издания Пушкина, полный «Современник», уникальные книги прошлого века — все это стояло здесь, в парижской квартире.

Кстати, Ирина Владимировна не оставила любимого дела мужа; она работала в группе Ефима Григорьевича Эткинда, готовили первое на французском полное собрание сочинений поэта.

После любезных церемоний я пересел за отдельный стол, и Клод снова положил желанную папку. Я вооружился лупой, но… даже русский, слегка выцветший текст целиком не давался. Я не мог с ходу прочитать некоторых слов почти в каждой фразе. Смысл письма искажался. Сказывалось волнение, ограниченность времени, в моем распоряжении все-таки были минуты…

— Не огорчайтесь, — утешала Менье. — Все равно вам потребуется фотокопия. Клод обещает выслать…

Прошло еще месяца полтора, и пухлое письмо из Парижа поступило на мой адрес.

Я разрезал конверт и с долгим удивлением разглядывал почерк — в моих руках было… письмо Александрины. Тех страничек, написанных Натальей Николаевной, в письме не оказалось.

Я был потрясен. Что это — оплошность или умысел?!

Нет, и это событие оказалось игрой Случая.

Новое письмо, пришедшее через неделю, дышало самоиронией, листочки Натали, как выяснилось, остались случайно неотправленными, лежали еще неделю в газетах на письменном столе Клода. Я чувствовал себя счастливым!

Письмо было датировано 3 октября 1838 года, кончались два года траура по Пушкину, время, достаточное для осознания прошлого.

Теперь я прочитал письмо с ходу, без особых трудностей; дома, как известно, помогают и стены.[1]

Конечно, я не сразу оценил до конца значение полученного документа и скорее почувствовал, чем понял удивительную важность и немалый смысл присланных строк. Письмо собственным подтекстом было обращено к Пушкину, к его памяти.

Мне предстоял новый этап, — в книге И. Ободовской и М. Дементьева «После смерти Пушкина» были опубликованы несколько писем Екатерины, найденных в архиве Гончаровых. Отсутствие ответа Натальи Николаевны не давало авторам понять многое в отношениях сестер.

Начав несколько лет назад с Идалии Полетики, я чувствовал, что история не завершена, открывались «странности» в семействе Строгановых…

Глава первая

СТРОГАНОВЫ И ПУШКИН

Бытует давно сложившееся представление об отношении Григория Александровича Строганова к Пушкину. Как правило, упоминая графа, тут же говорят о его добровольном щедром участии в похоронах поэта, а затем и многолетней помощи вдове и детям Пушкина.

И действительно, Строганов, будучи всего лишь двоюродным дядей Натальи Николаевны, не только сразу же после гибели Пушкина возглавил дела Опеки, но и принял на себя все расходы по похоронам, поразив общество небывалым размахом.

Да что общество! Больше всего была удивлена тайная полиция, — столь грандиозные и шумные приготовления показались Бенкендорфу настолько подозрительными и скрывающими опасность, что В. А. Жуковскому и П. А. Вяземскому пришлось давать подробные письменные объяснения, фактически оправдываться перед властями.

Еще менее ясно отношение к Пушкину жены графа, Юлии Павловны Строгановой, португальской графини. Это она, Юлия Павловна, почти неотлучно дежурила в квартире умирающего поэта и, казалось бы, искренне разделяла общее горе.

Впрочем, некоторые факты заставляют не торопиться с окончательными выводами.

Что касается детей графа Григория Александровича Строганова, его сына Александра Григорьевича, бывшего товарища министра внутренних дел, а затем генерал-губернатора Харькова и Новороссийска, почетного гражданина Одессы, а также дочери Идалии Григорьевны Полетики, то здесь ответ однозначный: это лютые, непримиримые враги Пушкина, их едва ли не патологическая ненависть к поэту прослеживается в течение более пятидесяти лет после его смерти, всю долгую жизнь этих людей.

И все же вернемся к общественному мнению, к оценкам Строгановых, возникшим после того трагического января 1837 года.

«Пушкин считал старика Строганова своим другом, — словно бы обобщал некий Н. М. Колмаков в 1891 году в „Русском архиве“ существующие мнения, — каковым граф себя и считал и на деле выказал впоследствии, когда Пушкин умер. Известно, что граф Григорий был опекуном над детьми поэта и его имуществом. Через его ходатайство семья Пушкиных получила 150 тысяч рублей серебром от Государя».

И еще более позднее свидетельство — 1908 год! — П. А. Бартенева, редактора «Русского архива»: «Граф Строганов взял на себя хлопоты по похоронам и уломал престарелого митрополита Серафима, воспретившего церковные похороны самоубийцы» (дуэлянт по церковному канону считался самоубийцей, что исключало христианский обряд захоронения).

Но среди прочих свидетельств особенно важны письма Василия Андреевича Жуковского и Петра Андреевича Вяземского, написанные А. X. Бенкендорфу в те трагические дни — это был их отчет на запрос полиции.

Подробный рассказ друзей Пушкина, скрупулезное растолковывание сложившейся ситуации достаточно выразительно говорят о полной растерянности властей, об их непонимании происходящего, вызванном отсутствием достоверной информации. И Жуковский, и Вяземский не только разъясняют события, но и опротестовывают нелепейшую активность жандармерии.

«Начавши с ложной идеи, необходимо дойдешь и до заключений ложных; они произведут и ложные меры, — писал В. А. Жуковский (привожу текст второй редакции) Бенкендорфу. — Так здесь и случилось. [Первая ложная идея [уже отвергнутая мной выше] была та]. Основываясь на ложной идее [опровергнутой выше], что Пушкин, глава демагогической партии, [и первое ложное следствие этой идеи было то, что и друзья его принадлежат к той же демагогической партии], произвели друзей его в демагоги. Друзья не отходили от его постели, и в то же время разные толки бродили по городу и по улицам [толки, не имеющие между собою связи]. Из этого сделали заговор, увидели какую-то тайную нить, связывающую эти толки, ничем не связанную, и эту нить дали в руки друзьям его. Под влиянием этого непостижимого предубеждения все, самое простое и обыкновенное, представлялось в каком-то таинственном и враждебном свете. Граф Строганов, которого уже нельзя обвинить ни в легкомыслии, ни в демагогии, как родственник, взял на себя все издержки похорон Пушкина; он призвал своего поверенного человека и ему поручил все устроить.[2] И оттого именно, что граф Строганов взял на себя все издержки похорон, произошло то, что они произведены были самым блистательным образом, согласно с благородным характером графа. Он приглашал архиерея, и как скоро тот отказался от совершения обряда, пригласил трех архимандритов. Он назначил для отпевания Исаакиевский собор, и причина назначения была самая простая, ему сказали, что дом Пушкина принадлежал к приходу Исаакиевского собора; следовательно, иной церкви назначить было не можно; о Конюшенной же церкви было нельзя и подумать, она придворная. На отпевание в ней надлежало получить особое позволение, в коем и нужды не было, ибо имели в виду приходскую церковь… Вдруг полиция [узнает, что] догадывается, что должен существовать [т. существовал] заговор, что министр Геккерн, что жена Пушкина в опасности, что во время перевоза тела в Исаакиевскую церковь лошадей отпрягут и гроб понесут на руках, что в церкви будут депутаты от купечества, от Университета, что над гробом будут говорены речи (обо всем этом узнал я уже после [из разных слухов] по слухам). Что же надлежало бы сделать полиции, если бы и действительно она могла предвидеть что-нибудь подобное? Взять с большею бдительностью те же предосторожности, какие наблюдаются при всяком обыкновенном погребении, а не признаваться перед целым обществом, что [что против правительства есть заговор] правительство боится заговора, не оскорблять своими нелепыми обвинениями людей, не заслуживающих и подозрения, одним словом, не производить самой [беспорядка] того волнения, которое она предупредить хотела неуместными своими мерами. Вместо того назначенную для отпевания церковь переменили, тело перенесли в нее ночью, с какою-то тайною, всех поразившею, без факелов, почти без проводников; и в минуту выноса, на которую собрались не более десяти ближайших друзей Пушкина, жандармы наводнили горницу, где молились об умершем, нас оцепили, и мы, так сказать, под стражей [отнесли] проводили тело до церкви.