Выбрать главу

И поэт решил ответить «псарю» ударом на удар. В конце декаб­ря 1835 г. появилась в печати сатирическая в духе Горация и Дер­жавина ода-послание Пушкина «На выздоровление Лукулла». О низких моральных качествах и низменных поступках «негодяя и шарлатана» Уварова (как писал о нем поэт в «Дневнике») знали многие. Пушкиным они были гласно выведены наружу. Стихотво­рение напечатано за полной подписью поэта и снабжено маскирующим подзаголовком «Подражание латинскому», но портрет ока­зался столь точен, что все сразу же узнали его подлинник. И это была не просто месть за личную обиду, а смелый и резкий полити­ческий акт. На публичное позорище был выставлен в качестве бес­честного и «низкого скупца», пройдохи и подхалима, стяжателя и казнокрада основной идеолог реакции, в ведение которого было отдано и народное просвещение, и отечественная наука. К этому же времени относится и дополняющая этот портрет одна из самых бойких, получившая своего рода пословичную популярность эпиграмма Пушкина «В Академии наук заседает князь Дундук», в кото­рой выводились на чистую воду известные многим противоестест­венные отношения, существовавшие между «бардашом» и «дура­ком», Дондуковым и его шефом, сделавшим его вице-президентом Академии наук.

В наследнике Лукулла тотчас узнал себя и Уваров. Своим «бес­смертным поношением», которое сразу же привлекло к себе все­общее внимание («Весь город занят «Выздоровлением Лукулла», — занес в дневник один из весьма осведомленных современников - цензор А.В.Никитенко), Пушкин навсегда пригвоздил к позорному столбу творца и пропа­гандиста официальной народности. Оживленные и встревоженно-негодующие толки обо всем этом, безусловно, шли среди придворно-светских «рабов и льстецов», особенно в одном из реакцион­нейших гнезд императорской столицы, влиятельнейшем полити­ческом салоне, связанном многими нитями с реакционными поли­тическими салонами Парижа и Вены, — жены министра иностран­ных дел (по его ведомству числился Пушкин на службе) графини Нессельроде, которая была злейшим личным врагом Пушкина. В свою очередь и он, по свидетельству сына П. А. Вяземского, нена­видел ее больше, чем Булгарина. Решение вопроса подсказала словно бы сама жизнь.

Но как обезвредить дерзкого «сочинителя»? Сломить его дух, согнуть его шею и гордую совесть, перестроить непреклонную ли­ру они не могли. Царь — беспокоились они — ему покровительство­вал. Ведь и памфлет против Уварова, хотя для порядка поэту и был через Бенкендорфа передан выговор за него Николая, никаких неприятных последствий не имел. А почти одновременно Бенкен­дорф официально сообщил Уварову, что царь разрешил Пушкину издание журнала, чего давно он добивался. И первый же номер «Современника» открылся стихотворением «Пир Петра Перво­го», в котором, в связи с недавним десятилетием восстания 14 де­кабря, поэт, как в стансах 1826 г., призывал — примером незлобно­го памятью Петра — милость к падшим декабристам.

* * *

Наряду с блистающей при дворе и в свете женой поэта, в вели­косветских салонах заблистал молодой красавец француз Дантес, в связи с июльской революцией 1830 г. эмигрировавший из Фран­ции и привезенный в Петербург одним из отвратительнейших по­рождений «железного века», «века торгаша», как именовал свою современность Пушкин, голландским послом Геккерном. Обладав­шему широкими связями в придворных и великосветских кругах, в частности тесно связанному с салоном графини Нессельроде, Геккерн усиленно покровительствовал молодому человеку. Удалось обратить на Дантеса благосклонный взор царя, который приказал произвести его, вопреки существующему порядку, «пря­мо офицером» в кавалергардский полк, шефом которого была им­ператрица. Дантес скоро стал душой великосветского общества и был очень радушно принят даже в близких Пушкину семьях Вязем­ских и особенно Карамзиных. А примерно с середины 1835 г. по гостиным петербургского «нужника» поползли все усиливавшиеся слушки о настойчивых, выходящих из ряда обычного ухаживания самого модного из мужчин Дантеса за самой модной женщиной — женой поэта, и о том, что ухаживания эти слишком сочувственно ею принимаются. Мало того, стали поговаривать и о другом — об особом внимании к Наталье Николаевне самого царя. Об этом имеется немало упоминаний в «Дневнике» и письмах Пушкина. «И про тебя, душа моя, идут кой-какие толки... — полушутливо пишет он жене из Москвы, — видно, что ты кого-то довела до такого отча­яния своим кокетством и жестокостью, что он завел себе гарем из театральных воспитанниц. Не хорошо, мой ангел: скромность есть лучшее украшение Вашего пола». И вот в среде лютых поли­тических врагов поэта начал возникать коварнейший замысел — нанести удар по «душе поэта», душе гения — инструменту особой тонкости и чувствительности («Он был богов орган живой, но с кровью в жилах... знойной кровью»,— проникновенно скажет Тют­чев в своих стихах о гибели Пушкина). Причем нанести этот удар так и там, где она была наименее защищенной — по его домашнему очагу, по его с таким трудом завоеванному и так бережно охраняе­мому (как это показал сравнительно недавний эпизод со вскрытым письмом) счастью. Действительно, сластолюбие Николая I было широко известно в придворно-светских кругах. И все, на кого па­дал его мимолетный выбор, по свидетельству принадлежавшей к этим кругам современницы, как правило, беспрекословно шли ему навстречу, почитая это «высокой честью» для себя и залогом карь­еры для близких (отцов, мужей).

Но тем-то и дорога была Пушкину его «женка», что в отноше­ниях к царю она ни в малейшей мере не оказалась в эту пору из числа «всех». Гораздо сложнее были отношения Натальи Никола­евны с Дантесом. Даже самые искренние и горячие ее защитники, если они хотят хоть сколько-нибудь считаться с многочисленными и широко известными фактическими данными, не имеют возмож­ности утверждать, что она осталась холодна и равнодушна к столь пламенно и упорно выражаемой любви к ней молодого (он был ее ровесником) красавца француза. Да прибегать к «высокой лжи» здесь и ни к чему, ибо правда в данном случае не принижает, а мо­жет только возвысить жену поэта. Пушкин и сам в своем сокруши­тельном письме к Геккерну накануне дуэли пишет о «чувствах, ко­торые, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть». Подтверждается это и более ранним письмом Дантеса к находившемуся тогда за границей Геккерну. В ответ на его страст­ные домогательства Наталья Николаевна призналась в любви к не­му, но твердо сказала, что останется верна своему долгу.

Произошло то, что предвидел Пушкин, делясь накануне пред­ложения им Натали своей руки с ее матерью очень тревоживши­ми его думами о будущей семейной жизни. И предвидел потому, что считал это естественным, даже, так сказать, в той же мере, как, скажем, вспыхнувшее чувство юной Татьяны: «Пришла пора — она влюбилась». Придет пора, когда разница возрастов и многое иное скажется резче, и, блистающая молодостью, окруженная всеоб­щим поклонением, упоенная успехами, жена обратит свои помыс­лы к другому. Это природное, естественное и произошло. Но его «прелесть», его мадонна сумела (то, чего в письме 1830 г. он не предполагал) устоять перед этим, это преодолеть.