— Понимаю. А дальше? Неужели вас ни разу не ранило?
— Легко два раза. Вот, плечо пробороздило… И пониже есть… На мне в два счета заживает.
— Может, и меня немного ранит потом… Хорошо бы на лице шрам остался. А то лицо у меня больно девчоночье… Мне говорили.
— Дурачок ты, Ленюшка. Нашел о чем жалеть… Скажи, дружок, ты мне веришь? Для меня очень важно, чтобы ты мне верил, малыш.
— А я и верю! На войне чего не бывает! Мне бабушка про дедушку рассказывала. Он в гражданскую английский танк в плен взял. Такой громадный, как крепость! Правда, подбитый… А вы мне покажете знамя?
— Да, конечно… Завтра, когда рассветет. Вот оно, можешь потрогать. Я его под ремень на поясницу заворачиваю. Сейчас погода гнилая, а знамя — оно даже греет.
Орлов нашарил руку мальчика, поднес ее к материи.
— Понял?
— Понял. А что это за ниточки на нем? Оно порвалось, да? В бою?
— Это кисточки такие… Для украшения. Шелковые…
— Интересно.
— А теперь спать, малыш.
— Давайте поговорим лучше… Давайте…
— Поздно, Ленюшка. Слушай мою команду: раз, два, три: спать!
Утром Гавриловна накормила мужчин вчерашней тушеной картошкой: в печке кушанье не только не остыло за ночь, но еще как бы и повкуснело. Подойдя к свету отзанавешенного окна, Орлов, заправляя под ремень гимнастерку, потянул к себе Ленюшку и показал ему краешек красной материи под гимнастеркой.
— Урра! — вспомнил вчерашний рассказ Ленюшка и хотел было поделиться впечатлениями с Гавриловной.
— Никому! — сдвинул черные брови Орлов. — Ни звука про это. Военная тайна. Доверяю только тебе. Повтори.
— Ни звука. Военная тайна…
Орлов достал из вещмешка металлический станочек безопасной бритвы. Испросил у Гавриловны кружку с кипятком. Побрился возле старинного, пятнистого зеркала, за раму которого было понатыкано несколько не менее старинных фотографий.
— А про то, что вы полковник, тоже ни звука?
— А ты потерпи, Ленюшка. Сейчас, в войну, и вообще-то лучше поменьше разговаривать. Сейчас дело нужно делать. И… запоминать.
— Что запоминать? — насторожился мальчик.
— Войну, Ленюшка. А после войны и расскажешь. Тому, кто не видел. Или тому, кто забыл…
На улице возле калитки Орлова поджидал Герасим Бочкин, посвежевший на пару исчезнувших морщин, которые разгладились во время утреннего бритья. Два небольших пореза на подбородке придавали его лицу живости: вот, мол, оно у меня тоже не из камня, не из деревяшки, а такое же, как и у всех — из живой плоти. А то, что серое да покоробленное, не моя в том заслуга.
— Как дела, Бочкин, спал как?
— Как все. На боку. Сегодня матушке получше. В огороде ночью, гыхм, гуляла. Все повеселей. Утром самовар поставила. Просто чудо. Не иначе вы ее… взглядом своим оживили. У вас, гыхм, взгляд пользительный! Как спиртяшка — до нутра проникает. Вот она и забегала. А то утром встанешь и не знаешь, с чего начинать: то ли мать обмывать, то ли закуривать?
— А что, Бочкин… Пусть пока полуторка у тебя в сарае постоит. Пусть отдохнет… Она еще не раз пригодиться может.
— А чего же, гыхм, ей сена не задавать… Пусть стоит.
Направились к центру. В сторону райкома. Необходимо было выйти на связь. Как вчера с Леной условились.
То там, то тут попадались прохожие. Правда, все больше бабушки да дедушки. Вот промчались сразу три огольца. Впереди каждого из них колесо, подталкиваемое крючком из проволоки, нещадно, со скрежетом поющее. И собак, и кошек шныряло как бы больше, чем вчера. Да и солнце сквозь разрывы в тучах проскальзывало на землю. Снег исчез, и утрамбованные земляные тротуары подсохли.
— Смотрите-ка, Бочкин! Жители появились. Городок совсем потухшим выглядел… Так нет же — опять разгорается!
— Привыкать, гыхм, стали… К положению.
— Вон, смотри, газету мою читают.
На воротах монастыря, на стенде у площади и дальше — по Советской улице — расклеена была газета, и небольшие кучки людей, человека по два-три, читали, поеживаясь на ветру.
Неподалеку от райкома, на противоположной стороне улицы, среди читателей Орлов обнаружил седого и косматого старика Пергу. Он что-то разъяснял двум теткам в плюшевых черных жакетках, головы которых наглухо были заверчены тяжелыми шерстяными платками. Рядом, вернее возле самой газеты, стоял местный юродивый — слабоумный Геня — и ковырял пальцем сперва газету, потом у себя в носу.