— Помнишь, Григорьич, как ты мне про перловку да манку заливал? А я и уши развесил поначалу…
— Как не помнить, Александрович. Наивный вы человек оказались. И веселый: всему поверили. Ежели б я тогда про лапшу за выгоном не сказал…
— А теперь ты мне, Григорьич, такую вещь объясни. У тебя на огороде много чего осталось? В земле? В смысле — овоща?
— Пусто! Хоть с миноискателем… Мои скворцы такую ревизию навели, любо-дорого…
— А здесь, гляди, ковыряются, — кивнул Валуев в сторону картофельника. — Почему?
— Колхозная, опчая здесь… И ширина ей — не чета огородной.
— Ты прямо отвечай, не ерзай. Свою ты убрал до последней штучки. А колхозную, стало быть, как придется? Она ведь тоже своя, наша…
— Наша-то наша, только — много ее. Не управиться.
— Ври больше. Охота на нее не та. Так и скажи. Частник ты, Лукьян Светлицын, собственник.
— Нет, зачем же… Колхозник я. А частник — это когда с бабой на печке сплю.
Лукьян Григорьевич весело огрел хворостиной толстую оглоблю. Боец дернулся, и тут вышел казус. Неожиданно лошадь полностью распряглась. Враз вылетела из креплений дуга, рассупонился хомут, а тяжелая оглобля, все еще связанная с хомутом, поднажав, стащила ярмо через понурую голову Бойца.
Тем и славился гнилицкий Лукьян, что ничего не умел делать основательно, в законченном виде. Лошади у него распрягались, гвозди под молотком в узелок завязывались, борозда на огороде вьюном вилась. И все прежние Светлицыны этим отличались. Настойчивые и упорные были до ожесточения. Однако что бы ни сделали — получалось неприглядно. Валенки катали на одну ногу, колодцы рыли глубочайшие, а воды в них не оказывалось. Печки клали тоже самолично. И дым из помещения ведрами выносили — тоже без посторонней помощи. Отец Лукьяна возле крепкой еще избушки начал строить новый дом. А когда захворал, жена шабашников пригласила на доделку. Походили шабашники хороводом вокруг несуразного сруба, поматерились всласть, а на другое утро — дай бог ноги! — сбежали прочь. И стоит изба недоделанная, огромная, раздражающая взгляд, но уж — как говорится — своя в доску! И живут Светлицыны в ней, так как старенькая избушка в войну погорела. И пули, и бомбы, и вся геенна огненная фронтовой полосы обошли стороной косоребрую уродину, будто побрезговали ею.
И сейчас, на дороге, Светлицын решительно отстранил Валуева от упряжи.
— Сидите, Александрович… Я мигом. У меня тут секреты разные. В сбруе. Вдвоем и вовсе запутаемся.
Вторично распряглись в центре большого села — перед входом в чайную, где решили пообедать.
Чайная — рубленый пятистенок, пропахший многолетними щами-кашами, — делилась изнутри на «залу» и отгороженный раздаточным барьером «цех». Сейчас тут было свободно: одни столы да табуретки. Светлицын с дядей Сашей прошли в глубь заведения и сели за столик, под который забрался Катыш. Озираясь, стали громко принюхиваться, стараясь угадать, что нынче в меню.
Из-за перегородки на посетителей побежала могучая тетка в красном переднике. Казалось, она кого-то догоняла. Или от кого-то спасалась.
— Щи! Гуляш! Кофий! — будто камни на стол бросала, стоя над дядей Сашей. Из-под стола Катыш зарычал, обороняясь.
— Щец… — пролепетал дерзко Валуев.
— Двое? Трое?! — кричала официантка.
— Почему же трое? — поинтересовался Лукьян Светлицын.
— А собачка? Она у вас что — мышей ловит?
— Давайте и собачке! — заторопился Валуев. — Гуляем! И по гуляшу.
— А кофий? — строго спросила женщина.
— Может, у вас чаек найдется?
— Оно, может, и чай, только у нас это кофием называется.
Официантка, скрипя половицами, на большой скорости унеслась к раздаче, бросив за барьер непонятное слово — «Трещей!».
— Огонь-баба! — улыбнулся Лукьян.
— Да-а. Страшная женщина… — то ли подтвердил, то ли опроверг сказанное Светлицыным дядя Саша. И добавил потом: — А кулаки у нее какие… Видел?
— Огонь… А выпить вот не предложила, — вспомнил зачем-то Лукьян.
— И правильно сделала. Не к теще на пироги. В органы иду. Дыхнешь там, и вместо паспорта — поминай как звали, — потер переносицу Валуев.
За окнами закусочной, тявкнув сигналом, остановился крытый брезентом, плосконосый «виллис». Из боковых отверстий его кабины высунулись две ноги: одна, в хромовом сапоге, — направо, другая, в кирзовом, — налево. Из машины выбрались шофер в засаленной телогрейке и солидный румяно-рыхлый дядя в кожаном пальто. Оба, не оглядываясь, устремились на запах щей.