Траин тоже никогда не дрался в хольмганге, вообще не держал в руках оружия последние пять лет и потому беспокоился. Он улыбался, как собака виляет хвостом, — не потому, что добродушная, а потому, что боится. Верхняя губа словно прилипла к его зубам, и он подбадривал себя, похваляясь перед своими данами, что прикончить мальчишку не займет много времени.
Он выбрал щит, меч и кожаный шлем, как и я сам, но было видно, как неуютно с мечом его ладони, привыкшей за пять лет к молоту и кайлу; он это чувствовал, и страх боролся в нем с необходимостью утвердить себя в глазах остальных.
— Бой! — крикнул Квасир.
Траин полуобернулся к своим людям, как бы ища поддержки, прежде чем замахнуться, — а я последовал совету Гуннара, звучавшему у меня в голове.
Бей быстро. Бей первым.
Я уже преодолел расстояние между нами, и мой замечательный волнистый клинок пел, как птица, в полете.
Пожалуй, удара лучше мне еще наносить не доводилось: прямо по кромке шлема, кусок долой, сквозь мягкую плоть под подбородком, глубже, глубже, даже раздробив кости шеи…
Я чуть не снес ему голову одним этим ударом. В последний миг он, должно быть, заметил блеск лезвия, попытался уклониться, отступить, но слишком медленно, и клинок пронзил его насквозь, а потом выдернулся, когда он все же попятился.
Затем его тело рухнуло вперед, а голова упала за спину, держась на клочке кожи. Кровь забила струей из шеи, залила все вокруг, превратила пыль в кровавую грязь, и он судорожно дернулся на земле, забрызгав кровью мои сапоги.
Мгновение стояла ошеломленная тишина, которую нарушило краткое «Хейя!». Финн.
Один удар. Мои люди радостно загалдели, а я ничего не чувствовал и не слышал ничего, кроме стука Траиновых пяток по земле, кроме бульканья утекавшей из него жизни и грохота собственного дыхания, такого громкого под шлемом.
— Меньше надо было болтать, — отметил Квасир, пихая меня под ребро. — Самое время клясться. Смерть на хольмганге — лучшая наша жертва Одину в этом году.
Так что, будучи ярлом и годи одновременно, все еще с окровавленным клинком в руке, я велел данам принести клятву, и они повиновались, пребывая в растерянности. Потом я распорядился похоронить Траина в могиле-лодке и, поскольку он был человеком Тора, как мне сказали, произнес над ним молитву Громовержцу и положил в могилу серебряный наруч — мой последний; все это заметили. Брат Иоанн мудро помалкивал.
— Хороший удар, — одобрил Финн позже, подойдя с едой ко мне, сидевшему в отдалении от других. Сунул мне кусок мяса, но вкуса я не ощущал и никак не мог справиться с холодным ознобом, хоть и кутался в плащ. — Даны тревожатся, но только из-за того, что Траин уступил так легко. Все они согласны, что ты ударил славно.
— И?
Финн пожал плечами.
— Никто не спорит, что ты наш ярл. Когда порвем этих козопасов, мы все будем заодно, уже не сядем по разные стороны от костра.
Я подошел к огню позднее, под тихий разговор о доме, о краях, где выпало побывать данам, под похвальбу нашими походами. Никто не вспоминал Траина вслух, но я чувствовал, что он лежит недвижно под камнями, с оружием на груди. Пять лет ломать камни — и погибнуть вот так…
Я не мог согреться всю ночь.
5
Дождь стучал по колпаку моего плаща, налетая с гор, которые Козленок назвал Троодосом. Мы взобрались высоко, море скрылось из вида, вместе с оливами и рожковыми деревцами, их сменили известняковые скалы и редкие сосны, приземистые дубки и стройные деревья, о которых Сигват сказал, что это кедры. Тут было прохладно, чисто и мокро, и мы дожидались возвращения разведчиков.
— Монастырь падать, — сказал Козленок, гордый тем, что составил заодно несколько северных слов, и ткнул пальцем вперед. Он весь дрожал в своей рваной рубахе, хотя Финн выделил ему плащ из наших запасов, и мальчишка укутался в этот плащ с головой. Нам самим, однако, день казался привычно свежим, Финн прогудел: «Почти как дома» — и взъерошил Козленку копну черных волос.
Это Финн привел Козленка и его брата, похожих друг на друга, как два весла, — оба темноволосые, с оливкового оттенка кожей и черными глазами. Один постарше, с гордостью поведал Финн, ему девять, а брату восемь.
Их мать, толстуха в черном, обычно прикрывавшая рот ладонью, пряча отсутствие зубов, все пять лет носила данам воду и пищу; нынче она, с другими горожанами, отстирывала и чинила нашу одежду. Даны по одному и по двое сходили в бани, возвращались чистые и причесанные. Затем им подстригали волосы и бороды, изрядно спутавшиеся за эти пять лет, — среди северян даны самые охочие покрасоваться.