Выбрать главу

— Что хочешь, — протянул Роан добродушно. — Если хочешь, можешь о дяде. Ты к нему привязана?

— Наверно. — Настя отвела взгляд, предпочитая смотреть по сторонам, а не на собеседника. — Он… был единственным, кому в этой семье… Мы часто созванивались. Мама его на дух не переносит.

— Если ты будешь всякий раз обрывать себя на полуслове, общение полноценным не станет, — ласково пожурил её Роан. Он косо взглянул на Антона: тот молчал, но явно прислушивался. Тогда юноша продолжил: — Мы не узнаем тебя лучше, чем ты сама дашь себя узнать. Я не тороплю, конечно; просто учти на будущее.

— Вы поучаете, но это не похоже на поучение, — удивлённо заметила Настя.

— Такова привычка. Почему ты называешь Антона на «ты», а меня — на «вы»?

— Не знаю. Так получается. Вы ведь старше?

— Да, немного.

Настя не была стройной — скорее уж худощавой. И, несмотря на это, двигалась легко и ловко, но сама того не замечала. Смиренное выражение и тихий голос, а ещё у неё перчатки на руках — короткие, тёмные, но гасящие любые звуки прикосновения, и держала она руки по большей части опущенными, не размахивая ими, и ступать старалась плавно. Роан был чувствителен к мелочам, а потому от него не укрылось: Настя отчаянно что-то пыталась скрыть, и у неё даже получалось. Хм…

— Ты славная девочка, — проговорил Роан, замедляя шаг. Антон тут же сбавил темп, и Настя, только немного пройдя вперёд, тоже остановилась и оглянулась. Опущенные ладони, пальцы ровно сведённые, плечи чуть напряжены. Она всё ещё больше похожа на молодую птичку, певчую — но с голосом, в себе задушенным. На метафоры Роан всегда был падок, но сейчас нельзя было в них углубляться. Припоминая час, он позволил себе мягко, с ноткой лукавства произнести: — Но ты так тихо говоришь.

Напряжения стало больше.

— И что? — Настя всё же была честна. Говорила прямо, хоть и не смотрела так же. Что ж, так сложностей будет меньше. Но её испуг подтвердил догадки, и Роан постарался говорить размеренно.

— И перчатки носишь.

— Холодно.

— Неужели? — Он чуть склонил голову набок, позволив дневному свету упасть на лицо, осветив зрачки. — Ты действительно мёрзнешь — или это из-за того, что происходит, когда ты повышаешь голос или по чему-либо громко бьёшь?

Настя содрогнулась, зрачки её расширились, поглотив неестественно-яркую радужку — и Роан понял, что попал.

А ещё что Настя оказалась в ловушке.

— …О чём вы?

Ей не подчинялся собственный язык, а вопрос вышел кривым. Голос сорвался даже на тихой ноте, и Настя вздрогнула вновь. Холод пробрал её до кончиков пальцев, минуя те самые перчатки, что стали причиной её раскрытия, и растёкся под рёбрами, обжигая сердце. Они знают. Они догадались. Они знают. Они всегда были в курсе или только сейчас поняли? Почему Антон молчит, почему смотрит так спокойно, почему Роан улыбается? Мысли смешались, и Настя, попытавшись подавить подкравшуюся к горлу панику, сжала губы и уставилась вопросительно на светловолосого юношу.

— Ты знаешь, о чём, — покачал головой тот. На его лице была та же согревающая улыбка, но теперь и лёгкое сожаление. Ни отвращения, ни страха, но Насте всё равно стало плохо. Роан продолжил: — С этим нелегко жить. Мы оба — и Антон, и я — это понимаем.

— Вы ничего не понимаете, — непослушными губами выговорила Настя, отступая на полшага. Вихрь воспоминаний пеленой замыл взгляд, и она болезненно напряглась, точно соприкасаясь с шипами.

— Настя, — позвал её Антон по имени, но в одно слово уместил нечто, заставившее её вскинуть на него глаза. Парень смотрел на неё с неожиданной мягкостью, мягкостью стальной и горькой. — Послушай.

— Мы такие же, как ты. — Роан всё ещё не делал попытки к ней шагнуть, но Настя отступила опять. — Это может проявляться по-разному… но это не болезнь. И не проклятие. Но мы можем понять суть твоей особенности. Так что, расскажешь, что происходит, когда ты кричишь?

Восклицание застыло обжигающим металлом в лёгких.

Что делают люди, когда их застают врасплох? Настя никогда не утверждала, что правильно поступает в экстренных ситуациях. И именно сейчас первым побуждением её стал побег. Быстрее, чем кто-либо опомнился, она сорвалась с места и кинулась прочь, тут же нырнув в живой лабиринт мёртвых дворов; тенью мелькнула, сбившись с дыхания — и, хлыстом рассекая влажный воздух, с ней рванулся её голос.

Её самое страшное проклятие.

Она не знала, когда это произошло в первый раз. Отчётливо запомнилась разве что окружавшая её тогда сцена, другие детские голоса, сплетавшиеся в общую мелодию, ясные и весёлые. Настеньке тоже было весело. Она громко распевала, и ничто не пугало её. Ей было лет девять, она была общительным открытым ребёнком. Любили ли её тогда? Она уже и не вспомнит. Ей не было важно, принимали ли её родители, это казалось каким-то далёким. Воспоминания о детстве виделись ей чем-то размытым, она не углублялась в них — но очень хорошо помнила, как всё разрасталась и разрасталась неведомая сила, накрывала её до плеч, до горла, до самых глаз, прорывалась, спиралью закручиваясь в помещении — почти ощутимый поток. Помнила, как затем содрогнулся зал, как песня прервалась на середине, как Настенька замолкла резко, но эхо её страшного голоса осталось.

Все окна актового зала осыпались осколками, укрывшими пол, словно первый зимний снег.

С тех пор всё понеслось по накатной. Сначала было просто, и Настя лишь старалась не петь, сдерживала голос во время уроков музыки. Постепенно она стала замечать, что когда она забывается, то слишком громко кричит, и тогда все стеклянные приборы вокруг начинают дрожать, словно при землетрясении.

В четвёртом классе она стала непривычно молчаливой. Родители были удивлены, получив такое сообщение от классного руководителя, но объяснить причину Настя не смогла. Всё равно бы не поверили, на что способна их подрастающая дочь одним лишь своим голосом.

А в девятом классе… в конце девятого класса всё стало просто ужасно. На физкультуре отбив по мячу с характерным хлопком, Настя заметила, что соседний металлический комплекс дрогнул, а по оконному стеклу пробежала глубокая трещина. Хлопки тоже действовали. После экзамена выбежав из школы, Настя споткнулась и упала, ударив обоими ладонями по земле — и по асфальту тоже пробежали трещины.

Она грызла костяшки по вечерам с глубоким отчаянием человека, который не мог закричать.

Настя боялась, что сойдёт с ума, но этого не происходило — и пришлось приспосабливаться.

Она перестала говорить в полный голос. Замолчала, понижала интонации, пресекла пустую болтовню. Люди отворачивались от неё, но их сохранность была ценнее, и Настя смирилась, отводя глаза и стараясь забыть про вмиг поглотившее её одиночество. Она почему-то стала бояться людей. Закрылась. Замкнулась. Ночью засыпая, думала, что не знает, как жить дальше, не имея возможности говорить в полный голос.

Чем бы она ни была больна, это явно была не обычная болезнь.

Теперь Настя не знала, что бы сделала с собой, если бы не дядя. Он появился и, даже не зная, что её на самом деле гнетёт, помог ей держаться. Она никогда не рассказывала никому, что с ней (или с её голосом) творилось. Считая дядю единственным, кто оставался на её стороне, Настя просто не смела его беспокоить происходившим. Она понимала, что это ненормально, как и то, что это не пройдёт — но дядя и так слишком много для неё делал. Когда по неведомой причине от девятилетнего ребёнка отвернулись родители, когда собственное тело отказалось ей подчиняться, когда всё пошло наперекосяк, он всё ещё оставался и повторял, что любит её. Он старался её полюбить. Пусть так и не смог оказаться рядом, когда Настя ломалась, подобно весеннему льду — слишком хрупкому и слишком невесомому.

Она стала говорить тише и отмалчиваться, когда была возможность. Она надела перчатки и перестала их снимать; родители приняли это без пререканий, а дядя об этом просто не узнал. И она, в конце концов, просто забыла, какой была до момента, как стекло разбилось, не выдержав её песни.