Выбрать главу

Волк внезапно замолчал, не окончив псалма на фразе: «Да исправится молитва моя…»

– Поймали! – определил Скиф. – Отроки у меня проворные…

– Это они Молчуна пежили перед поединком? – будто между прочим, спросил Голован, но опричник прикинулся глуховатым.

– А что ты, вотчинник, в дом-то не приглашаешь? – вспомнил он. – Что мы на улице стоим, словно калики?

Отец Николай открыл дверь:

– Мог бы и сам войти, я только храм запираю…

По правилам гостеприимства он посадил Скифа за стол и принялся угощать, однако тот не радовался ни меду, ни домашнему теплу, а все поглядывал в окна. Его отроки явились спустя часа полтора и, чинно поздоровавшись, виновато остались у порога. Кроме раздутых от желудей карманов, у них ничего не было. Скиф по виду испытывал гнев, однако при посторонних смолчал и только спросил у Голована:

– Не надо ли тебе, батюшка, дровец на зиму заготовить?

Это означало, что гости останутся в вотчине на столько, на сколько захотят – но только до весны, даже если не поймают Молчуна.

– А ладно бы было, – согласился Голован, ибо приютить у себя вольных, а тем паче таких почётных араксов, как Скиф, считалось за честь.

Отроки попросили топоры и удалились.

Волк не пришёл на вечернюю службу, а лишь отозвался где-то в лесу вёрст за пять.

А когда Голован стал служить заутреню, то уже более не услышал эха своего голоса…

Если бы Ражный оказался здесь в одиночку, то решил бы, что у него высокая температура или заболели глаза: чем дальше шли они, тем более увеличивалось напряжение пространства и сильнее колебалось марево, отчего лес уже плавал и изламывался, будто отражённый в воде. Все выглядело реально – снег на земле и ветках, отдающий прелой листвой запах первого зазимка, приглушённые звуки шагов, звонкий стук дятла, долгий и тоскливый крик синиц. И одновременно все это воспринималось отстраненно, словно он находился в замкнутом пространстве и смотрел на мир сквозь волнистое стекло.

– Что, сирый, трясёт тебя? – вдруг поинтересовался калик, оглядываясь на ходу. – Здесь без привычки всех трясёт…

– Я ещё пока не сирый, – отозвался он.

– Но потряхивает?

– Нет…

– Ну ты поперечный! – изумился тот. – Идёт – качается, а признаться не хочет!

Ражному казалось, что он идёт ровно, а колеблется окружающее пространство…

– Вот и пришли, – наконец-то прошептал калик, выглядывая из-за дерева. – Там сорока живёт… Зря ты не согласился на кукушку. Сейчас бы к какой-нибудь деве закатились!

– Почему не согласился? Я был за. Это ты не захотел секретов выдавать.

– Ага, знаю я! Выманил бы тайну и взамен гроша не дал. Теперь вот сорокой утешайся, скопидом.

Между трех высоких сосен, кроны которых смыкались высоко в небе, стоял старый, почерневший рубленый домик на три окна с резными наличниками, двускатная крыша покрыта замшелой, едва присыпанной снегом дранкой, впереди небольшой палисадник с замёрзшими кустами георгинов. Похоже, здесь была кержацкая деревня: на зарастающей сосенками поляне виднелись остовы сгоревших изб, остатки изгородей и даже пара накренившихся электрических столбов с оборванными проводами. Домик сороки оказался последним сохранившимся строением и среди мерзости запустения выглядел оазисом торжества жизни: снег разгребен, крылечко выметено, а половичок, что лежал у входа, тщательно вычищен, выбит от осенней грязи и повешен на косое прясло.

Было в этом что-то уютное, домашне-тёплое и дремотное. Сразу представилась чопорная бабуся в очочках – неизвестно, чьей вдовой была, может, в миру какого-нибудь туза или светского льва.

– Сорока! – панибратски окликнул сирый и постучал посохом по изгороди: – Оглохла или спишь?

Зимние, мерцающе-белые из-за снега и трепещущие сумерки были долгими и тихими, как шелест листвы. Пора бы уже зажечь свет, какой есть, хоть лучину, однако окошки отсвечивали чёрным, а на крыльце никто не появлялся.

Всю дорогу смелый и самодовольный, калик здесь отчего-то сробел:

– Что, сами зайдём, непрошеными, или пойдём восвояси?

– Зайдём, – отозвался Ражный.

Проводник ступил на крыльцо, медленно и боязливо, будто подозревая растяжку, приоткрыл дверь, однако окликнул весело:

– Сорока!

Было уже ясно, что в избе никого нет, если не считать звуков во дворе, за перегородкой сеней: там переступали козьи копытца, пели и всхлопывали крыльями куры и вроде бы даже хрюкал поросёнок – сороки отличались хозяйственностью, но прижимистостью тоже.

Сирый шёл, словно каждое мгновение ожидал выстрела, и следующую дверь открывал с не меньшей осторожностью.

В лицо пахнуло теплом, и пока калик зажигал спичку, Ражный затворил за собой дверь. В избе было чисто, ухожено и приятно, как у всякой одинокой, излишне ничем не обременённой вдовы на Руси. На столе, в переднем углу, лежал недовязанный шерстяной носок с клубком ниток и очки – единственное, что оставлено в беспорядке.

– Куда-то улетела сорока! – обрадовался и раскрепостился сирый, зажигая лампу, висящую в простенке. – Интересно, а пожрать что оставила, нет?

Он туг же загремел заслонкой русской печи, брякнул ухватом, и через мгновение раздался торжествующий и окончательно расслабленный возглас:

– Живём! Борщец по-белорусски, со слабо выжаренными шкварками! А хлебушко ещё горячий!.. Меня ждала, знает, что люблю, старалась угодить.

Ражный отряхнул ботинки у порога и, не раздеваясь, присел на лавку. В помещении марево вдруг улеглось и предметы обрели реальные очертания. Тем временем калик скинул модный длиннополый чёрный плащ, кожанную кепку с ушами и принялся греметь посудой. Через три минуты тарелки с борщом исходили паром на столе, а сирый, хитро подмигивая, поднимал крышку подпольного люка:

– Мёд хмельной должен быть! У неё три колоды пчёл летом стояло! Иначе она – не сорока.

Выполз он расстроенный, с миской солёных огурцов:

– Не сорока – ворона она! Хоть бы ма-аленький логушок завела для каликов!

От запаха пищи Ражного мутило. Он с трудом хлебнул три ложки и отодвинул тарелку:

– Не идёт…

– Ешь через силу! Неизвестно, когда придётся в следующий раз. Народ здесь негостеприимный, а бренка ведь тебя кормить-поить не станет. Будешь сам добывать… хлеб насущный.

Сирый беспокойно оглядывался, не переставая хлебать борщ, но вдруг положил ложку, побегал от окна к окну и сказал в сердцах:

– А ведь не нам борща-то наварили… По вкусу чую. Должно, к сороке бульбаш прилабунился. Вяхирь, по Суду привели. Шустрый, говорят, жмотистый, как ты, а говорит, истину искать пришёл.

Потом он долго и сиротливо смотрел в окно и, когда обернулся к Ражному, был уже страдальчески тоскливым.

– Ну что такое? – слабо возмутился калик. – Люди идут в Урочище, хоть кто бы стрекотнул. Приходишь к сороке, а её и дома нет… Вот тебе и птицы, мать их… А балаболят: у нас все надёжно, мышь не проскочит!.. Воинству конец приходит, Ражный. Можешь даже бренке не показываться. Просто дёргай назад поутру. В райцентре больница есть, хирург – мужик замечательный. Он мне один раз вот такую занозу из ноги вынул!

Провокации продолжались.

– Не пойду, – отмахнулся Ражный.

– Дурак… А заражение крови начнётся? Чем помогу? Мы медицинским наукам не обучены.

Сирый накинул ещё пузатую поварешечку, но сразу есть не стал, а утёр вспотевший лоб, без удовольствия отвалился к стене:

– Зело!.. Хоть и не для нас сварено.

И замер насторожённо! Через мгновение он бросился к окну, прислушался и засуетился, беспомощно глядя на стол.

– Летит!.. Летит, чую… – выскочил на улицу и вернулся обескураженный, но счастливый. – Нет никого… А слышал, вроде бы летела.

Ложку он не взял, а выпил через край борщ, закусил хлебом и стремительно убрал посуду, наскоро ополоснув под рукомойником. После чего заметнул чугунок в печь, вытер стол и положил вязку – как было. Остальное Ражный не помнил, ибо повалился на лавку, а сирый успел положить ему подушку. В тот же миг изба закачалась, словно и она, основательная, срубленная из столетних сосен, не устояла в зыбком пространстве…