Выбрать главу

Волчья Падь, в столь поздний час, уже обмякла от дремы и была неприветлива к нарушителям спокойствия. Так Хвостов бродил меж хижин, надеясь встретить хоть кого-нибудь бодрствующего и трезвого, но натыкался лишь на немногочисленные тени местных забулдыг, которые валялись без памяти на ступенях изб или полуживые опирались на стены, несвязно болтая что-то агрессивное или махая руками вокруг лица, будто тем самым отгоняя гнус или нежданно привидевшийся морок.

Пройдя половину селения, Федя все же добрался до невзрачного дома старосты, где бывал накануне, когда только приехал в деревню, и, хвала небесам, в окне горел свет, а калитка была не заперта. Человек спешно прошел сквозь захудалый огород и оказался у порога. Дверь также была открыта и молитвенно скрипнула, когда Федя хилым шагом протопал в зал, зазывая хозяина. Внутри жилища гулял сквозняк и оседал на пол проникновенный сумрак, а еще больно воняло немытым телом и перегаром. Определить источник вони оказалось нетрудно. В тесной кухне за столом, в хмуром свете лампочки, сидел сгорбившись председатель и голова его, лежащая поверх сложенных грубых рук, лишь чуть-чуть приподнялась, реагируя на вошедшего. Старик был вусмерть пьян и, оторвавшись от зыбких снов, не сразу нащупал зрачками силуэт гостя, а, ощутив чужое присутствие, стал бессмысленно пялиться из-под седых бровей куда-то сквозь Федю. Только спустя минуту председатель худо-бедно пришел в себя и тут же попытался собрать внутри подсохшего мозга какие-то мысли, это было видно по его натужному лицу, и выразить их языком, но ни пьяное сознание, ни тем более кочевряжистый язык не могли ему в этом помочь. Тогда старик лукаво заулыбался, разглядывая испуганного гостя, да задергал губами в немом смехе, и в этом жесте рот его побрел из стороны в сторону, выплескивая наружу пенистую слюну и остатки пугающих слов. Наконец безумие мимики дошло до той фазы, что лицо пьяницы скривилось в судорогах и будто разорвалось на куски, после чего одна часть лица стала подергивать мышцами в хохоте, а другая потеряла интерес к жизни и стала точна и холодна, как у покойника. Несмотря на буйство физиономии, слепые от спирта глаза председателя иногда прояснялись, и тогда в них отблескивала никчемная насмешка. Старик выглядел так, будто уже догадался, что произошло этой ночью. Он заметил дрожь в конечностях и даже услышал писк ужаса в животе у Хвостова. И оттого председателю вдруг стало так смешно, и оттого захотел он веселиться и плясать, и оттого ему резко захотелось убить журналиста, чтобы тем самым закончить начатое тайгой. Но алкоголь, растекшийся железом по всему старческому телу, не дал поднять и руки.

Федор не сразу почуял неладное, а когда все же прочитал в чужих глазах искреннюю ненависть, то стремглав выбежал из зловонной хаты. Когда призрачные солнечные лучи выхватили его из мрака, то на нем уже не было никакого лица. Бескровное и оттого белоснежное, как сахар, оно больше напоминало маску, нежели лицо человека. Делась куда-то и вся живость, и даже пропали тонкие эмоции и движения, которыми обычно полнились лицевые мускулы и уголочки рта. Страх сравнял весь лик в одну изможденную пустыню и выел ложкой всю краснощекую радость, утопил глаза в череп и оставил в них отблески сибирского ужаса. Теперь в ласковых интеллигентских зрачках Хвостова во множестве мелькали убогие и одновременно загадочные глаза жителей Волчьей пади, которые словно бы что-то знали, а выразить словами эту страшную тайну не смели.

Местные жители сошли с ума — это было ясно, как день. И как Федя мог того не заметить, когда собственными зенками наблюдал, как извращаются крамольные взгляды местных, стоит им коснуться лазуревых верхушек сосен в зыбкой дали, и как эти же тонкие призрачные люди все больше начинают походить на зверей, стоит им отойти от человечьего жилья и углубиться в таежный сумрак.

Теперь Федору думалось, что там, в этих потемках, сотканные из глины деревенские жители под мановениями неведомых рук не только обращались в уродливых аллегоричных зверей, но и медленно растворялись в путанных лесных травах. Наверное, крестьяне тогда становились спокойными и невзрачными, как болотная стоячая вода. А, может быть, в пучине желтой говорливой муравы они обнимали смолистые острые сосенки и вместе с ними бесцельно качались под тяготами ветра из стороны в сторону, поскрипывая немощными костями и завывая народные песни. Но одно было известно точно — когда эти люди полностью отрекались от человеческого облика и зарывались телами в пахучую рыжую землю, то заводили страшную заунывную песню похожую на адский непрекращающийся стон. И в этом стоне, который Феде теперь тоже был слышен, он ощущал тысячи молящих голосов, что бесконечно просили всевышнего избавить их от страданий, но божественный отец был нем, а все новые и новые страдания да ненавистная небесная тишина приносили людям столько греха и боли, что они уж не просто стонали, а ревели надрывно, по-медвежьи, пока вконец не срывали голоса, но даже сорвавши их и погрузившись в омут нескончаемого мучения, продолжали трещать дряблыми голосовыми связками, продолжали ворочать ослепшими от слез глазами, продолжали молитвенно взмахивать руками. Лишь те, которые уже не надеялись получить ответа, теперь хохотали, и было этого смеха обреченных так много, что за ним более даже не слышалось громких и наивных детских плачей.