Глава 3
Кабы спросил кто Евдокию, где самое красивое место на свете белом – ответила бы верно: «В лесу». Где ещё богатств таких простому человеку сыскать? И птицы певучие, и травы лечебные, и ягоды медовые, и грибы масляные – всего есть, чего душа только не пожелает!
Кабы спросил кто Евдокию, где самое страшное место на свете белом – ответила бы верно: «В лесу» … Где ещё так сурово да скоро наказан будет зевака, без должного внимания и уважения в чащу ступивший? Тут тебе и зверь хищный, и ягода обманная, и холод, и голод…
Хлещут высокие травы по сарафану, ноги путают. То ли от страха, то ли от сырости зуб на зуб не попадает. И с каждым шагом сердце всё больше от страха сжимается, будто кто клещами его ухватил; трепыхается горемычное, звоном колокольным в ушах гудит!
А всё потому, что поняла Дуня уже: не та тропка её увела. Нет облепихи седой, нет развилки крючковатой, нет погоста старого – ничего знакомого нет. Воротиться бы, только зашла уж больно далеко. А один раз попыталась, так еле обратно отыскала идти куда. Того и гляди в лесу ночевать придётся, а здесь хоть какая-никакая, всё ж надежда, что тропка к людям выведет. Вот и держится Евдокия за протоптанный в один шажок путь, как за ниточку спасительную. Да и ту порой в буйных зарослях искать приходится.
Но вот и мосточек через ручей, свежим брёвнышком подправленный, нашёлся. Не звери же себе ход соорудили! Если левее взяла - так Емельяново недалеко, а не оно - так Яблочное. Изо всех сил утешает себя Евдокия, спешит - от мыслей своих да звуков лесных зловещих убежать норовит.
И как только сердце от страху-то и не разорвалось! Вестимо, что молодое было. Что только с Евдокией не творилось: и плакала, и звала, и жалела себя и бранила, а между тем тускнеть краски стали – дело к закату. Страх по пятам идёт, в затылок тяжело дышит, птицы взволнованно кричат - время ночных охотников пророча.
Казалось, и умом тронулась, когда лай собачий послышался. Далеко-далеко, будто из жизни другой, а в Дуняшиной только лес да и остался. Встрепенулась, прислушалась -… ничего. Сороки сердито стрекочут да ветер за шапки деревья хватает. Послышалось.
И стало Евдокии себя непомерно жаль. Ведь ничего-то она в жизни такого плохого и не сделала вовсе, чтобы вот так, среди лесу, наглой смертью помереть. И что бабушку она одну в старости оставит, и что с девчатами не погуляет больше да не споёт, и что тепла домашнего очага не испытает больше. Оплакивать старушке, вместо могилки, кочку пустую - растила, глядела, а всяко воды на смертном одре подать некому будет, - гулять Дуняше теперь на раздолье косточками обглоданными, споют за неё птицы лесные, а теплом согреет луч нечаянный…
Жаль-то себя как загубленную, насмешливо обманутою, стало!!! Набрала полную грудь Евдокия, чтобы зареветь что есть мочи, да так и обмерла. Снова слышится игривое: «Гав-гав»!
Деревня! - будто кто жаром в ноги кинул! Встрепенулся Дуня, губы дрожат, глаза лихорадочно по тёмным стволам рыщут. Да тут же морозом и обдало: вторит лаю протяжное: «У-у-у!».
Что было дальше уж и не вспомнить. Запамятовала как и бежала, и падала, и плакала – всё пеленой страха застелило.
Хутор открылся когда совсем уж посерело. Если бы не лай собаки, и не поверила бы, что живёт кто так, среди лесу. Да некогда перебирать было: выло всё отчетливее и ближе. Будто кто воду ледяную за шиворот плескал.
Спотыкаясь, побежала Дуняша к неровно мигающему огоньком окошку, что средь множества чернеющих построек манило. Хозяева хоть и в лесу жили, а всё ж не городились дюже: то ли на собственные силы рассчитывали, то ли безуспешность затеи предвидели. Не стала Евдокия у ворот мяться, юркнула меж перекладин бревенчатой изгороди - с её-то росточком, и в меньшую щель проскочила бы! - к избе заспешила.
Скоро и пёс рябой виден стал. Лает что есть мочи, того и гляди цепь порвёт, а всё ж белой кисточкой на хвосте в сумерках приветственно мельтешит. Видимо, не часто здесь на кого голос подать приходится, вот и радуется по своему.
-Тише, Рябый, тише… – походотайствовала для дела Евдокия, а как заприметила, что цепь не подпускает -взлетела по ступенькам и давай в дверь колотить.
Немного спустя, а засов всё же скрипнул. Еле Евдокия отпрянуть успела, а то б дверью распахнувшейся так и пришибло! И возник на пороге…то ли мужик, то ли медведь. Уж что здоровый – косая сажень в плечах, с две Дуньки росту! А уж что косматый – сроду такого не видала! Да ко всему ещё и в тулуп одет, будто к спячке зимней уже готовиться удумал!
- Ты кто такая? – дохнул сердито, чёрным взглядом в сгущающихся сумерках буравя.
Обомлела Дуняша. В лесу смерти от волков избежала, так тут этот медведь задерёт. Губами шевелит, а слов не выходит. Смотрит испуганно – глаз отвести со страху не может.
- Дуняша…- вместо «мир-дому-вашему-люди-добрые-помогите», только и смогла пролепетать. Да и то неведомо смог ли расслышать за своим сопеньем шумным. Будто и вправду съесть собрался – принюхивается!
- Дуняша, значит…- хмыкнул презрительно. В черноте бороды блеснули хищно зубы.
А что зубы-ы-ы – зубища! Белые, крепкие, ровные. Руку перекусить – играючи! Знамо, среди волков-то жить!
Так бы и забавлялись гляделками, пока Дуняша бы со страху и не обомлела. Только вновь черкнуло протяжное, зазывное. Фыркнули где-то в невидимом хлеве кони, нахмурился Медведь, вглядываясь в темноту.
- Заходи. – бросил коротко. А заприметив, что толку с девки нет, только ручищу на плечо положил – так дверь и захлопнулась.