Сипловатые солдатские басы дружно подхватили:
В густой поток басов сначала осторожно и робко, потом все смелее вплелись яркие нити женских голосов, и песня, набирая силу, колебля огонь в снарядной гильзе, полилась широко и вольно. В низкой землянке ей, казалось, было тесно…
Песня как бы стремилась вырваться на волю, в ночной весенний лес, подняться до самых звезд, докатиться могучей волной до окопов врага и смести их; она и в самом деле словно колебала плащпалатку, которой был прикрыт вход в землянку, и Гоголкин то и дело плавным движением руки умерял силу хора. Делал он это для того, чтобы вражеские слухачи-артиллеристы не смогли засечь по звуку расположение батальонных тылов и не открыли по ним орудийный огонь. Но желание петь в эту ночь было столь сильно у всех, что голоса невольно поднимались сверх положенной меры, звучали все полнее и свободнее…
И Алексей не препятствовал этому, сам подпевал глуховатым, рокочущим баском. Ему рисовался правый, затянутый дымом берег Днепра, последний момент жестокого боя за предмостное укрепление, отход батальона, необычное погребение в случайном окопчике политрука Иляшевского, пылающий мост…
Прямо против Алексея стояла Нина, рядом с ней Таня. Голос у военфельдшера был грудной, мягкий и чистый, как звон медной струны. Таня пела высоким мальчишечьим голосом. Саша Мелентьев, задумчиво глядя на нее, подпевал слабым, неверным тенорком…
Алексею почудилось, что глаза Нины влажно заблестели. Взгляд ее был устремлен куда-то мимо него. Лицо ее словно осунулось, стало не таким красивым. Но именно теперь она казалась Алексею милее, ближе, роднее… Он чувствовал, что эта женщина, шедшая вместе со всеми и рядом с ним через испытания войны, становилась по-настоящему близкой ему, и ничего не было дурного в том, что она тянулась к нему, а он к ней.
«Хорошая, скромная, мужественная! — думал Алексей, уже не боясь смотреть ей в лицо. — Вот кончится война, и как бы я хотел, чтобы ты заменила мне ту, которую я так горячо любил, но которую уже не вернешь, мою бедную Катю…»
Алексей почувствовал щекотание в горле и перестал петь.
Хор допевал предпоследний куплет:
Высоко, над крышей землянки, прозвенела невидимая, как бы медленно спускаемая с колков струна. Где-то, невдалеке, гулко раскатываясь по лесу, прогремел взрыв.
Таня беспокойно, а Гоголкин вопросительно взглянули на майора, словно спрашивая, не оборвать ли пение, но Алексей ответил им взглядом, что не нужно, и хор, не слабея, допел песню…
Землянка сразу наполнилась говором, все чувствовали себя приятно возбужденными.
— Неужели услышал, гад? — спросил Гоголкин, вытирая рукавом пересохшие губы и сердито вращая выпуклыми, покрасневшими от напряжения глазами.
— Не может быть, — успокоил Алексей. — Он наугад, по площади кладет.
— А нюх у ихних слухачей вострый, — заметил Гоголкин. — Чуть что, сразу же засекают и начинают гвоздить.
— Не так-то легко пристреляться, — возразил другой автоматчик. — В лесу — вон как эхо раздается. Попробуй — нащупай…
Немцы положили в лесу еще три снаряда и успокоились.
— Разрешите продолжать, товарищ гвардии майор? — спросил Гоголкин.
— Продолжайте, только потише.
— Мы еще одну споем и пойдем восвояси…
Алексей взглянул на ручные часы, повесил на плечо автомат, проговорил сразу изменившимся, строгим голосом:
— А я пойду, товарищи. Спасибо за угощение. В десять ноль-ноль все должны быть на своих местах… Слышите, Гоголкин?
— Слушаюсь, товарищ гвардии майор!