– С этой бедой нам самим не справиться, – гудел низкий голос Воинко, и качалась на стене округлая тень его бороды. – Если до осени власть не поменяется, придётся или самим на восток уходить, к одноверцам, или за помощью к ним же обращаться. Страшно сказать, из всех земель наших, что Рода-прародителя славили, половина разве что осталась. Новгородцы пока крепко держатся, литовское княжество Исуса не признает, Полоцк стоит, аз-саки Дона обряды наши блюдут и гораков к себе не пущают, а те уже натворили дел, показали себя. В моей земле по Донцу ещё горят костры единоверцев, да надолго ли? Оглядел я недавно края наши на закат: где лежали деревни свободных русичей, ныне пожарища, по ним только крапива и лопухи поднимаются. Города опустели, в некоторых одни попы, да варяги сидят. Они говорят, слово Божие несут диким славянам. Но что это за слово, которое книги наши, где мудрость предков и знания собраны, велит сжигать, а тех, кто их читать умеет и толковать людям, – ведунов – от плеча до пояса рубить? Наша вера мирная, мы их не трогали, когда в силе были, а они что делают? Только власть над умами сильных людей взяли, так сразу же война и началась. Род на род идёт, брат на брата. Эх, – он закусил губу. – Горько мне это видеть.
Несмеян покосился на внука:
– Вот слушай, что мудрый человек говорит, да на ус мотай. Будут и тебя, тудымо-сюдымо, в новую веру тянуть, так не поддавайся.
– Не поддамся, – Горий твёрдо глянул на ведуна. – Лучше умру, но предков своих не предам.
Воинко вздохнул:
– Вот так и гибнет люд – внуки богов наших.
– Но многие поддаются же, – Горий потянулся за чашкой со сбитнем. – Христиане тоже ведь наши были когда-то.
– Были, – кивнул волхв, – и остаются нашими по образу и по обычаям, и по душе. Заплутали только, поддавшись горакскому краснобайству. Доверчивые, не поняли, что не наша эта вера, чужая, навязанная, чтобы сломить гордый дух русича. Настоящий Христос ведь никогда не говорил: «Рабы божии». Это, так сказать, его ученики придумали.
– И «Блаженны нищие духом» не говорил? – отхлебнув, Горий поставил чашку.
– Не говорил. Почти всё ему приписали. Он нашу, ведическую весть нёс, да переврали всё сыны Сима.
– Да… – Несмеян почесал в затылке, – тудымо-сюдымо, куда ни кинь – всюду клин.
– Это ещё не клин, – поправил его Воинко, – клин будет, когда последнее капище на нашей земле уничтожат, а этого, верю я, никогда не случится.
– Откуда знаешь? – Несмеян выпрямился, разминая затёкшие мышцы.
– Сон видел, – улыбнулся Воинко. – И ещё в нём сказывали, что спать пора. А то засиделись. Тебе, Несмеян, завтра домой отправляться после обеда, а ты не отдохнул даже.
Ведун кивнул в сторону другой комнаты, где гостей ждали две широких лежанки, заправленные охапками душистого сена.
– Помолимся, други, да ляжем. Завтра дела ждут многие.
Горий хотел спросить, что за дела ждут, но сил на вопрос не хватило. Широко зевнув, он встал рядом со стариками на вечернюю славу. Привычные слова «Славься Пращур-Род, Род Небесный…» мячиком отскакивали от сознания, и, проговорив бездумно за стариками молитву, он почти без сознания добрался до лежанки. И заснул, едва коснувшись пахнущего луговым разнотравьем сена.
Старики ещё долго укладывались, о чём-то тихо переговариваясь в темноте. Горий их уже не слышал.
Глава 3
Городской торжок мерно гудел, сновали туда-сюда лоточники с подносами, торгующие за гроши пирожками со стерлядью и яйцом, с печенью и капустой, петушками на палочках и кедровыми орехами в карман. Особенно громкие голоса доносились из соседнего ряда, где приезжие из литовского княжества напористо торговали лошадей. Высокий, долговязый Клёнка Смагин, привычно согнувшись над почти готовым сапогом под навесом небольшой будки – мастерской, которую поставил лет десять назад в самом дальнем углу торжка, доводил последние швы. Сапоги получались изящными и просто красивыми, во всяком случае, Клёнка видел их именно такими. Он сапожничал с детства, переняв мастерство от отца, а тот от деда, и работу свою любил, к каждому башмаку или сапогу подходил творчески, с выдумкой. Вот и здесь, несмотря на то, что заказ поступил от такого же, как и он сам, небогатого горожанина Кучи Мамина – коновала с соседней улицы, обувку он делал на совесть. По канту голенища раскинул узорную вязь из жилы, на боку вышил блямбу с силуэтом рожаницы Лады – знаком хоть и старой веры, и поп за него не похвалит, ежели увидит, конечно, но уж больно к душе русича лежащей. Подтянув последний стежок, Смагин перерезал толстую нитку из конского волоса.