Выбрать главу

— Иди ко мне, — сказала она. — Иди, иди.

4

Проснулся я поздно. Она еще спала, выставив голую коричневую спину. Я приготовил кофе и принес в спальню, где меня встретил прямой холодный взгляд из-за края покрывала. Я улыбнулся — безрезультатно. Вдруг она отвернулась и натянула покрывало на голову. Усевшись поближе, я принялся неуклюже допытываться, в чем дело, но покрывало не поддавалось; наконец мне надоели эти похлопывания и увещевания, и я решил выпить кофе. Скоро она села, попросила закурить. И рубаху, какую не жалко. Смотреть на меня она избегала. Натянула рубашку, сходила в ванную и снова залезла в постель, отмахнувшись от меня движением головы. Я сел в ногах и стал наблюдать, как она пьет кофе.

— Чем я провинился?

— Знаешь, сколько мужчин у меня было за эти два месяца?

— Пятьдесят?

Она не улыбнулась.

— Если б пятьдесят, я не мучилась бы с выбором профессии.

— Хочешь еще кофе?

— Когда мы вчера познакомились, я уже через полчаса поняла: если лягу с тобой, значит, я точно развратная.

— Премного благодарен.

— У тебя такие подходцы…

— Какие?

— Как у дефлоратора-маньяка.

— Детский сад да и только.

Молчание.

— Расклеилась я вчера, — сказала она. — Устала. — Окинула меня взглядом, покачала головой, закрыла глаза. — Извини. Ты клевый. Ты очень клевый в постели. Только дальше-то что?

— Меня это как-то не волнует.

— А меня волнует.

— Ничего страшного. Лишнее доказательство, что не надо выходить за этого типа.

— Мне двадцать три. А тебе?

— Двадцать пять.

— Разве ты не чувствуешь, как в тебе что-то схватывается? И уже никогда не изменится? Я чувствую. До скончания века буду австралийской раззявой.

— Глупости.

— Хочешь, скажу, чем Пит сейчас занимается? Он мне все-все пишет. «В прошлую среду я взял отгул, и мы весь день фершпилились».

— Что-что?

— Это значит: «Ты тоже спи с кем хочешь». — Она посмотрела в окно. — Всю весну мы жили вместе. Знаешь, мы притерлись, днем были как брат и сестра. — Косой взгляд сквозь клубы табачного дыма. — Где тебе понять, что это такое — проснуться рядом с типом, с которым еще вчера утром не была знакома. Что-то теряешь. Не то, что обычно теряют девушки. Нет, еще плюс к тому.

— Или приобретаешь.

— Господи, да что тут можно приобрести? Может, просветишь?

— Опыт. Радость.

— Я говорила, что у тебя красивые губы?

— Не раз.

Она затушила сигарету и откинулась назад.

— Знаешь, почему мне сейчас хотелось зареветь? Потому что я выйду за него. Как только он вернется, я за него выйду. Большего я не заслуживаю. — Она сидела, прислонясь к стене, в рубашке, которая была ей велика, тонкая женщина-мальчик со злобным лицом, глядя на меня, глядя на покрывало, окутанная безмолвием.

— Это просто черная полоса у тебя.

— Черная полоса начинается, когда я сажусь и задумываюсь. Когда просыпаюсь и вижу, кто я есть.

— Тысячи девушек скажут тебе то же самое.

— А я — не тысячи. Я — это я. — Она сняла рубашку через голову и снова зарылась в постель. — Как хоть тебя зовут-то? Я имею в виду фамилию.

— Эрфе. Э-Р-Ф-Е.

— А меня — Келли. Твой папка правда был генерал?

— Правда был.

С несмелой издевкой «козырнув», она протянула загорелую руку. Я придвинулся.

— Думаешь, я шлюха?

Может, именно тогда, глядя на нее вблизи, я и сделал выбор. И не сказал, что просилось на язык: да, шлюха, хуже шлюхи, потому что спекулируешь своей шлюховатостью, лучше б я послушался твою будущую золовку. Будь я чуть дальше от нее, на том конце комнаты, чтобы не видеть глаз, у меня, наверное, хватило бы духу все оборвать. Но этот серый, упорный, вечно доверчивый взгляд, взыскующий правды, заставил меня солгать.

— Ты мне нравишься. Очень, честное слово.

— Залезай, обними меня. Ничего не делай. Только обними.

Я лег рядом и обнял ее. А потом впервые в жизни занялся любовью с рыдающей женщиной.

В ту субботу она несколько раз принималась плакать. Около пяти спустилась к Мегги и вернулась со слезами на глазах. Мегги выгнала ее на все четыре стороны. Через полчаса к нам поднялась вторая жилица, Энн, из тех несчастных женщин, у которых от носа до подбородка абсолютно плоское место. Мегги ушла, потребовав, чтобы в ее отсутствие Алисон собрала вещи. Пришлось перенести их наверх. Я поговорил с Энн. К моему удивлению, она по-своему — скупо и рассудительно — сочувствовала Алисон; Мегги явно не желала замечать художеств братца.

Несколько дней, опасаясь Мегги, которую почему-то воспринимала как заброшенный, но все еще грозный монумент крепкой австралийской добродетели на гиблом болоте растленной Англии, Алисон выходила из дому лишь поздно вечером. Я приносил продукты, мы болтали, спали, любили друг друга, танцевали, готовили еду, когда придется, — сами по себе, выпав из времени, выпав из муторного лондонского пространства, раскинувшегося за окнами.

Алисон всегда оставалась женщиной; в отличие от многих английских девушек, она ни разу не изменила своему полу. Она не была красивой, а часто — даже и симпатичной. Но, соединяясь, ее достоинства (изящная мальчишеская фигурка, безупречный выбор одежды, грациозная походка) как бы возводились в степень. Вот она идет по тротуару, останавливается переходит улицу, направляясь к моей машине; впечатление потрясающее. Но когда она рядом, на соседнем сиденье, можно разглядеть в ее чертах некую незаконченность, словно у балованного ребенка. А совсем вплотную она просто обескураживала: порой казалась настоящей уродкой, но всего одно движение, гримаска, поворот головы, — и уродства как не бывало.

Перед выходом она накладывала на веки густые тени, и, если они сочетались с обычным для нее мрачным выражением губ, похоже было, что ее побили; и чем дольше вы смотрели на нее, тем больше вам хотелось самому нанести удар. Мужчины оглядывались на нее всюду — на улице, в ресторанах, в забегаловках; и она знала, что на нее оглядываются. Да и я привык наблюдать, как ее провожают глазами. Она принадлежала к той редкой даже среди красавиц породе, что от рождения окружена ореолом сексуальности, к тем, чья жизнь невозможна вне связи с мужчиной, без мужского внимания. И на это клевали даже самые отчаявшиеся.

Без макияжа понять ее было легче. В ночные часы она менялась, хотя и тут ее нельзя было назвать простой и покорной. Не угадаешь, когда ей снова вздумается натянуть свою многозначительную маску, усеянную кровоподтеками. То страстно отдается, то зевает в самый неподходящий момент. То с утра до вечера убирает, готовит, гладит, а то три-четыре дня подряд праздно валяется у камина, читая «Лир», женские журналы, детективы, Хемингуэя — не одновременно, а кусочек оттуда, кусочек отсюда. Всеми ее поступками руководил единственный резон: «Хочу».

Однажды принесла дорогую ручку с пером.

— Примите, мсье.

— Ты что, с ума сошла?

— Не бойся. Я ее сперла.

— Сперла?!

— Я все краду. А ты не знал?

— Все?!

— Не в лавках, конечно. В универмагах. Не могу удержаться. Да не переживай ты так.

— Вот еще. — Но я переживал. Стоял как столб с ручкой в руке. Она усмехнулась.

— Просто хобби.

— Посмотрим, как ты повеселишься, когда тебя засадят на полгода в Холлоуэй.

Она наливала себе виски.

— Твое здоровье. Ненавижу универмаги. И буржуев, но не всех, только англиков. Одним выстрелом двух зайцев. Да ладно, расслабься, выше нос. — Засунула ручку мне в карман. — Вот так. Ты похож на загнанного казуара.

— Дай-ка виски.

Взяв бутылку, я вспомнил, что и она «куплена». Посмотрел на Алисон — та кивнула.

Пока я наливал, она стояла рядом.

— Николас, знаешь, отчего ты так серьезно относишься ко всяким пустякам? Потому что ты к себе слишком серьезно относишься. — Одарив меня поддразнивающе-нежной улыбкой, ушла чистить картошку. И я подумал, что, сам того не желая, обидел ее; да и себя тоже.