Лесничий Книбуш громко и протяжно свистнул, хоть ему и сдавило глотку. Продрогшая от сырости и холода собака у его ноги вздрогнула и стоит, подняв переднюю лапу, словно почуяла дичь. Но лесничий Книбуш опередил свою собаку — он уже выгнал свинью, черную шкуру, проклятого кабана из его болота, уложил ее меткой пулей в родничок: ясно, Мейер-губан наврал!
— Иначе и быть не может, — простонал с облегчением лесничий Книбуш. Губан и наша барышня! Этого я не могу переварить. Да и незачем! Глупый хвастун и враль, думает, я не разберусь! У меня на глазах вскрывает письмо, а уже заранее знает, что в письме написано! Говорит, что только что был вдвоем с фройляйн Виолетой, а у самого в кармане письмо от нее! Ясное дело, она дала ему письмо, только чтобы он отнес кому надо, а он, подлец, распечатал его потихоньку.
О, нужно это дело сегодня же спокойно и с толком обдумать. Будет удивительно, если я не докопаюсь до сути, а еще удивительнее будет, если я не совью для тебя из этого всего добрую веревку, мой любезный Мейер! Ты не посмеешь больше называть меня трусливым зайцем и пучеглазым разиней — мы еще посмотрим, у кого из нас со страху полезут глаза на лоб!
Книбуш поворачивается и становится лицом к трактиру. Но Мейера уже не видно — завеса дождя стала слишком плотной.
«Так оно и лучше, — думает Книбуш. — Только не спешить! Надо основательно все обдумать, потому что, ясно, я должен так повернуть, чтобы мне через это дело войти в милость к нашей барышне. Она мне когда-нибудь очень пригодится».
Книбуш пронзительным свистом дает сигнал: «Вперед, вперед, в атаку!» и шагает прямо к старосте в дом. Он и не подумал оставить легавую, как обычно, на кухне, где пол кирпичный, он позволяет ей наследить мокрыми лапами по навощенному полу горницы. Так он уверен в победе.
Но в горнице его сразу пришибло, потому что там сидит не только длинный Гаазе: на середине продавленного дивана расположился господин лейтенант! Его старая военная фуражка лежит поверх вязаной салфеточки на высоком изголовье кушетки, а сам он сидит, оборванный, обносившийся, но как всегда подтянутый. Прихлебывая из кружки жидкий кофе, он ест яичницу-глазунью с салом и по-простецки макает нарезанный кубиками хлеб в плавающий жир. Только время — шесть часов пополудни — как будто не совсем подходящее для яичницы.
— Приказ выполнен! — объявил лесничий и стал навытяжку, как становится он перед каждым, за кем ему чудится тайное право повелевать.
— Вольно! — отдает команду лейтенант. И тут же совсем дружески, подняв на оловянной вилке жирный лоскут яичницы: — Ну, лесничий Книбуш, нас еще пока что носят ноги? Все подготовлено, люди оповещены? Всех застал?
— Вот то-то и оно! — говорит лесничий, вдруг опять приуныв, и рассказывает, что ему пришлось претерпеть, оповещая жителей деревни, и что услышал он от фрау Пиплов и что от фрау Пеплов.
— Старый баран! — говорит лейтенант. И спокойно продолжает есть. Значит, придется тебе, когда люди вернутся с поля, начать всю канитель сначала, понял? Рассказывать о таком деле бабам!.. Я всегда говорю: самые старые — самые глупые!
И он опять спокойно принялся за еду.
Лесничий только сказал молодцевато:
— Слушаюсь, господин лейтенант! — и даже виду не подал, что его разбирает злоба. «Эх, спросил бы он этого прощелыгу, по какому праву он им помыкает и почему он здесь командует», — но не стоит, лучше смолчать.
Зато Книбуш оборачивается к старосте, который, развалившись в своем вольтеровском кресле, длинный, нескладный, как почти всегда молчаливый, слушает разговор и мотает на ус.
— Ага, староста, — далеко не дружественно заводит лесничий, — раз уж я здесь, давай спрошу заодно, как у нас с тобой насчет процентов? Через пять дней выходит срок платить, и я хочу знать наперед, как ты думаешь рассчитываться.
— Ты что ж, не знаешь? — спрашивает староста и осторожно посматривает на лейтенанта. Но тот спокойно продолжает есть и ни о чем не думает, кроме как о своей глазунье и о кубиках хлеба, которыми он обтирает тарелку. — В закладной все как есть прописано.
— Но как же так можно, староста, — чуть не умоляет лесничий, — неужели мы с тобою поссоримся, два старика?
— А с чего нам ссориться, Книбуш? — удивился староста. — Ты получишь что значится в закладной, а я, к слову сказать, не так стар, как ты.
— Десять тысяч марок, — говорит дрожащим голосом лесничий, — когда я дал их тебе под твою усадьбу, были хорошие деньги старого мирного времени. Я двадцать с лишним лет во всем себя урезывал, пока сколотил их. А прошлый раз, как вышел срок процентам, ты мне дал никчемную бумажку — она там лежит у меня дома в комоде. Я на нее даже марки почтовой, даже гвоздика не мог купить…
Книбуш не сдержался, и на этот раз не только дряхлый возраст, но и подлинное горе заставляет его прослезиться. Так он глядит на старосту Гаазе, который медленно потирает руки, зажатые между колен, но только Книбуш собрался ответить, как повелительный голос с дивана окликнул:
— Лесничий!
Лесничий оборачивается, сразу вырванный из своего горя и сетований.
— Слушаюсь, господин лейтенант!
— Дай-ка мне огня, лесничий!
Господин лейтенант кончил есть. Он вытер последние следы жира с тарелки, выпил до гущи кофе — теперь он лежит, удобно растянувшись, положив грязные сапоги на Старостин диван, закрыв глаза, но с сигаретой во рту, и требует огня.
Лесничий подносит ему спичку.
Сделав первую затяжку, лейтенант поднимает веки и смотрит прямо в глаза лесничего, близкие, полные слез.
— Но! Это еще что? — говорит лейтенант. — Вы ревете, Книбуш?
— Это от дыма, господин лейтенант, — смутился Книбуш.
— То-то же, — сказал лейтенант, опять закрыл глаза и повернулся на бок.
— Не знаю, собственно, почему я вечно должен слушать твое нытье, Книбуш, — сказал староста, когда лесничий снова подошел к нему. — По закладной тебе следует получать двести марок. А я в прошлый раз дал тебе билет уже в тысячу марок, и так как у тебя не оказалось сдачи, я его тебе оставил целиком…
— Я на него даже и гвоздика не мог купить! — повторяет с ожесточением лесничий.
— И на этот раз у нас с тобой все будет по-хорошему. Я уже отложил для тебя десятитысячную бумажку, и все будет у нас опять по-хорошему: я не потребую сдачи, хотя десять тысяч это все, что я должен по закладной…
— Как же так, староста! — кричит лесничий. — Это же чистое издевательство! Ты превосходно знаешь, что десять тысяч сейчас гораздо меньше, чем тысяча полгода назад! А я тебе дал хорошими деньгами…
Горе чуть не разрывает ему сердце…
— А мне-то что! — кричит теперь со злобой и староста Гаазе. — Я, что ли, сделал твои хорошие деньги плохими? Обратись к уважаемым берлинским господам, а моей вины тут нет! Что написано, то написано…
— Но ведь надо же по справедливости, староста! — молит лесничий. Нельзя же так, я двадцать лет копил, во всем себе отказывал, а ты мне суешь бумажку на подтирку!
— Вот как? — говорит ядовито староста. — От тебя ли я это слышу, Книбуш? А помнишь, как было в тот год, в засуху, когда я никак не мог наскрести денег?.. Кто тогда сказал: «Что написано, то написано»? А потом еще, когда откормленная свинья стоила на рынке восемнадцать марок за центнер, и я сказал: «Деньги стали дороги, ты должен немного скинуть, Книбуш!» — кто мне тогда ответил: «Деньги есть деньги, и если ты не уплатишь, староста, я забираю двор». Кто это сказал? Ты, Книбуш, или кто еще?
— Но то же было совсем другое, староста, — говорит, присмирев, лесничий. — Там разница была невелика, а теперь получается так, что ты мне просто ничего не даешь. Я же не требую, чтобы ты возместил мне полную стоимость, но если бы ты дал мне вместо двухсот марок двадцать центнеров ржи…
— Двадцать центнеров ржи! — Гаазе громко расхохотался. — Ты, Книбуш, сдается мне, просто спятил! Двадцать центнеров ржи, да это же свыше двадцати миллионов марок…
— И все-таки это куда меньше, староста, чем то, что ты мне должен, упорствует Книбуш. — В мирное время твой долг составил бы, по крайней мере, тридцать центнеров.