— Во-вторых, — продолжила она, и в голосе её появилась нота, которую я бы назвал «сдержанным ужасом». — Ванная. Гостевая ванная.
— Что с ней?
— Я там стирку затеяла, мистер Фуллер. В четверг. Бельё замачивать. Набрала полную ванну воды, тёплой, с мылом, положила простыни отмокать и пошла на кухню кофе поставить. Возвращаюсь через десять минут — а там ОН.
— Рекс?
— Рекс, — подтвердила Милица таким тоном, каким произносят имя стихийного бедствия. — Лежит в моей воде, эта зверюга, среди простыней, и смотрит на меня, как сибарит. Морда довольная. Лапы врастопырку. Одно ухо торчит, другое лежит. Простыни под ним. Мыло в воде. Всё это вместе — уже не бельё, мистер Фуллер, это уже что-то другое, чему я даже названия не подберу.
— Ты его вытащила?
Милица посмотрела на меня так, как смотрят на человека, который задал вопрос, ответ на который очевиден.
— Мистер Фуллер, он весит больше, чем я. Я ему говорю: «Вылезай!» Он на меня посмотрел — и отвернулся. Отвернулся, мистер Фуллер. Как будто я ему горничная, а не я. Я тогда принесла веник. Не бить, боже упаси, а показать. Поводила веником перед мордой. Он понюхал веник, вздохнул и закрыл глаза. Вздохнул, мистер Фуллер. Как будто я ему мешаю.
— И что ты сделала?
— А что сделать? Ушла. Через полчаса он сам вылез. Мокрый, в мыле, с куском простыни на спине. Прошёл по коридору. По лестнице. По гостиной. Везде — лужи и мыльные следы. Час вытирала.
Она помолчала, и в голосе её появилась нота уже совсем другая — тихая, виноватая.
— А простыни, мистер Фуллер, две штуки… он когтями. Когда вылезал. Теперь только на тряпки. Совсем новые были, те самые, что я на прошлой неделе купила, помните, вы мне двенадцать долларов давали на комплект? Я уже новые купила. Сама. За свои. Моя вина, мистер Фуллер, не уследила.
— Милица, — сказал я, — верну я тебе эти двенадцать долларов. И не твоя это вина, а моя. Я пса в дом привёл, я и плачу.
Она покачала головой, но возражать не стала. Просто кивнула и отвела глаза, и в этом жесте было больше достоинства, чем в любом монологе.
Потому что Милица ворчала на Рекса примерно так же, как ворчат на младшего ребёнка: громко, убедительно и без малейших последствий. А за порванные простыни готова была заплатить сама, из своих сорока долларов в месяц, потому что простыни были на её ответственности, а ответственность для неё была важнее денег.
— И в-третьих, мистер Фуллер, — сказала она, и тут голос её стал особенно ровным, что у Милицы всегда означало высшую степень негодования. — Миссис Паттинсон.
— Что случилось?
— Пришла. В субботу. С пирогом. С Дороти.
Я мог себе это представить. Миссис Паттинсон приходила примерно раз в две недели, с очередным пирогом и племянницей Дороти, в надежде, что холостой федеральный агент наконец оценит кулинарные и прочие достоинства девушки. До сих пор между Дороти и мной стояла моя занятость и мой характер. Теперь между Дороти и мной встал Рекс.
— Мирко открыл дверь, — сказала Милица. — Этот негодяй выскочил. Мимо Мирко, мимо меня. Прямо к ним. Дороти на крыльце, в шляпке, в перчатках, с улыбкой, всё как положено. А тут из двери вот это! — Милица кивнула на Рекса. — И прямо к ней. Нос — вот сюда. — Она показала куда-то в район бедра. — Дороти завизжала. Визг стоял, мистер Фуллер, как на пожаре. Миссис Паттинсон от визга уронила пирог. На крыльцо. Блюдо не разбилось, потому что блюдо жестяное, но пирог — вывалился. На ступеньку. А этот — подошёл и съел. При них. На глазах. Дороти всё ещё визжала, а он уже доел. И облизнулся.
Я представил себе эту картину: крыльцо, Мирко в дверях, Рекс на ступеньке, раздавленный пирог на жестяном блюде, Дороти Паттинсон в перчатках и шляпке, хватающая ртом воздух, и миссис Паттинсон, которая видит, как дело её жизни — выдать племянницу за приличного мужчину — рушится под лапами немецкого дога, пожирающего черничный пирог. Мне было одновременно неловко и смешно, и неловкость, к слову, была скорее формальной, потому что миссис Паттинсон с её сватовством давно стояла у меня поперёк горла.
— Теперь миссис Паттинсон говорит всему кварталу, что у вас в доме бешеное животное и какой-то иностранный мальчишка, а самого хозяина нет, и что она будет жаловаться кому-то, я не запомнила кому. Шерифу или сентатору. Она говорила быстро и громко, а я при ней вытирала крыльцо. Блюдо я помыла и вернула. Она блюдо взяла, но посмотрела так, как будто я ей не блюдо вернула, а оскорбление нанесла.
— Милица, — сказал я, — спасибо. Я поговорю с миссис Паттинсон.
— Поговорите, — кивнула она.
Помолчала. Убрала чашки. Вытерла стол. И уже на пороге кухни, спиной ко мне, сказала негромко: