И тут однажды посреди этих весёлых, а больше грустных, конечно, размышлений о поисках собственных корней, о своей мало кем изучаемой до меня нашей родословной, я вдруг вновь вспомнил о Володе-Паяле, у которого мы купили в нашем Кобякове избу.
Там сложная получилась история. На самом-то деле изба принадлежала не ему, а его родному дяде Алексею Степановичу Глазову, плотнику, великолепному мастеру, который срубил её своими руками. Но поближе к старым своим годам дядя составил «дарственную» бумагу на своего племянника: для того, чтобы самому иметь право на квартиру в городе — в Одинцове, да только беда в том, что Алексей Степанович не был в этом смысле первооткрывателем — поступил так вслед за другими своими дальновидными родственниками, прямо-таки «задарившими» избами безотказного Володю Семёнова, у которого вскорости скопилась их чуть ли не целая деревня — кроме избы, законно принадлежащей лично ему в самом Захарове.
Шила в мешке не утаишь: конечно же, об этом прознали в милиции, и Володю уже не раз вызывали, требовали, чтобы он каким бы то ни было образом «избавился от частной собственности»… но как? «Оформить» бумаги на куплю да на продажу было в ту пору вообще делом очень непростым, а в Подмосковье — тем более. Это теперь ты можешь иметь там не то что две-три избы, а хоть десяток самых настоящих дворцов — да пожалуйста! А тогда бедный Паяла мучился: в самом прямом смысле.
Появление его у нас в Кобякове всегда было и неожиданным, и торжественным, что ли — иного определенья не подберёшь. Жарким летом он выходил из лесу, через который вела тропинка от ближайшей станции, от Скоротова, непременно в костюме-тройке и в галстуке, вьюжной зимой — в тёплом пальто, но обязательно почему-то в дорогих «мокасинах». Как умудрялся в них пройти по сугробам, для меня так и осталось тайной.
Иногда он бывал самый чуток навеселе, явно, как я понял потом, «для храбрости», но от нашего угощенья, как мы не старались, всегда наотрез отказывался: хотел, видимо, чтобы визит его носил строго «официальный» характер. Начинал он всякий раз одинаково:
«Опять мне пришла повестка из милиции…»
Но что я мог поделать!
К кому я только не обращался за помощью, кто только в высших инстанциях обо мне не ходатайствовал и за меня не просил! Грустно это всё вспоминать: тем более при виде нынешних, и в самом деле, гигантских дворцов за высокими бетонными, каменными, стальными заборами, совсем стеснившими ближнее Подмосковье.
И всякий раз я мялся, виновато вздыхал, заверял клятвенно Паялу, что делаю всё возможное и невозможное — тоже, но…
В один из таких своих печально-торжестенных приходов он и рассказал о родстве и своём, и Глазовых с няней Пушкина, с Ариною Родионовной. О вещах и бумагах из её сундука и о самом сундуке, увезённом потом «учёными людьми» вслед за вещами и бумагами… По замыслу Володи, скорее всего, это должно было придать мне сил в борьбе с бюрократами и чиновниками, но дело с «оформлением» так и не подвигалось: и год, и три, и пять лет, и восемь… как он, бедный, и в самом деле столько терпел?
Пришёл однажды озабоченней прежнего:
«Выговор от парткома получил, — сказал хмуро. И по слогам продолжил. — За част-но-собствен-ничес-кие на-стро-ения…»
«Извини, ради Бога!» — начал я как всегда оправдываться.
«Это бы ладно, но ведь дело такое: отберут у меня избу — и у вас тоже отберут. Отдадут кому-то другому, — и руки приподнял выше головы. — И как я в это дело ввязался, как?! Эх, ты… Мне знакомые мужики говорят: плюнул бы ты на этого писателя, да и всё! Отдал он деньги? Отдал. Дядьке отдал, а не тебе. А изба чья — по документам? Твоя изба! Вот и продай тому, кто может оформить. Покупателя мне привели, он — местный, проблем с оформлением не будет. Давай, говорят, при нас — по рукам…»
Прямо-таки дурацкое положение, в котором мы оба оказались, давно уже выводило меня из себя, я вспылил:
«Ну, и ударил бы! По рукам… Что ж теперь?! Взял бы деньги…»
Он прямо-таки вскрикнул:
«Да не могу я, не могу!»
Я тоже чуть не кричал:
«Да почему не можешь-то?!»
Интонация у него сделалась ну до того проникновенная:
«Ты так ничего и не понял, Леонтьич?!»
Махнул беспомощно рукой и через огород пошёл к лесу: не хотел, стало мне ясно, чтобы деревня видела его в расстроенных чувствах.