В висках кровь бушует, ударяет в такт с духовым оркестром. Мелодия сама собой в голове в знакомые слова складывается:
Лихо наяривают музыканты. Ой, лихо! В тарелки, в барабаны, в звонкие трубы.
Стой!
А где же Иван?
Совсем позабыл Гриша в запале про своего фронтового друга-товарища.
Оглянулся, а тот лежит.
Ноги в беге распахнуты, правым плечом в снег вбит.
— Ваня! Вол!
Кинулся назад, крутанул друга на спину. А у того уже и глаза завело. Ни кровинки нигде. Только на груди, на полушубке, малая дырочка.
— Ванюша! Что же ты…
Молчит друг, не отвечает. Лишь чуть заметно шевелит уже синеющими губами.
Рванул Гриша тесемки у себя под подбородком, закинул ухо ушанки, приник к остывающим губам. И не слово услышал, шелест, последний выдох:
— Ура…
Салют самому себе
Другу Ю. Смирнову
Над заснеженными сопками и озерами, над гранитными валунами застыла сплошная грязно-серая облачность. Если посмотреть на нее сверху, пробив насквозь, она могла напомнить бесконечное ватное одеяло, из которого во все стороны торчат клочья ваты. Но это — если сверху. А мы шли внизу. И потому над кабиной висела грязная муть, а под крылом тянулась измятая горбами сопок пустыня, засыпанная гранитными валунами и припорошенная снегом.
Но вот на кромке серовато-белой пустыни вдруг затемнела ровная полоска. Кольский залив. Полоса быстро приближалась, ширилась, уходила далеко за скалы в незамерзающее Баренцево море. Наверное, залив потому каждый раз открывался мне «вдруг», что мы, как правило, выскакивали к нему на малой высоте. Это лишь с больших высот земля представляется медленной и спокойной, а на бреющем она всегда неожиданна и стремительна.
Мы шли двумя парами. Я — ведомым у старшего лейтенанта Андрея Мясоедова, мой друг Кулагин — у старшего лейтенанта Чистякова.
Отодвинулись назад и матово стерлись в облачной дымке заснеженные берега. Под нами плыла черная, слегка прикрытая жидкой мутью тумана, вода. Ледяная, мрачная. Белый берег и черная вода. Неуютно, зябко. И поэтому, наверное, в тесной кабине «Яка» казалось особенно тепло и совсем как дома.
Мерно пел мотор, словно успокаивая своей хорошо отлаженной, надежной музыкой. Чуть зябли ноги в меховых унтах. Я надел в полет и шерстяные носки, и унтята. А ноги все равно мерзли. В кабине поддувало откуда-то с пола.
Носки мне связала мама. В детстве я никогда не видел, чтобы она что-нибудь вязала. А тут специально для меня связала носки. «Там очень холодно, на Севере, сынуля». Я для нее все еще маленький. Ехал из училища, чувствовал себя совсем взрослым. Попал домой — здрасте, опять ребенок. А может, я потому для мамы все еще совсем малыш, что не стало папы? Потеряв на фронте одного, она особенно боится потерять и второго, последнего. Ведь мама отлично понимает, что такое летчик-истребитель. Вот и связала носки из дырявого папиного свитера. Распустила свитер и связала носки. «Хочу, чтобы ты чаще вспоминал меня и папу». Удивительно — папы нету, мама где-то очень далеко, но они греют меня, они совсем рядом.
Черная рябь воды под крылом отливала мрачным холодом. Как представишь себе, что можешь спокойно нырнуть туда вместе с самолетом, становится не по себе. А ведь сколько летчиков нашего полка за три года войны легли навечно там, под этими черными волнами. Где-то здесь врезался в волны и дважды Герой Советского Союза Борис Сафонов. Он сбил двадцать пять вражеских самолетов! Двадцать пять! И два из них в своем последнем бою, при отражении налета фашистской авиации на корабли нашего конвоя.
А сейчас, именно вот в эту, в данную минуту, из норвежского порта Вардэ в Киркинес тайком пробирается караван вражеских судов. И потому мы в воздухе. Караван должны атаковать наши торпедные катера. Нам поставлена задача — отыскать караван, навести катера на цель и обеспечить их выход из атаки. Да, всего лишь отыскать, навести и обеспечить выход. Катерники будут драться, а мы — прикрывать их. Всего лишь только прикрывать. Мало ли, вдруг какая случайность или какой неожиданный маневр немецкого командования.