Самое поразительное, что противники, чего не понимал Вольтер, оба принадлежали к французскому Просвещению, Гордон считает — к его буржуазному крылу. Я не сторонница столь категорических социологических определений, тем более что Вольтер, являя собой ранний этап Просвещения, выступал от имени недифференцированного третьего сословия. Но не могу не согласиться с объяснением исследователем отсутствия между ними единства тем, что «Вольтер с его ставкой то «на философа на троне», Фридриха II, то на «Семирамиду Севера», Екатерину II, представляет в Просвещении реформистское начало, а Лабомель — его радикальную, боевую сущность».
Но, на мой взгляд, Л. С. Гордон недооценивает эволюцию Вольтера, страдания, им испытываемые оттого, что, так любя свободу, он вынужден был жить при королях, счастья, его обуревавшего, когда он сам себе стал королем. Об этом уже говорилось и будет еще говориться в моей книге.
Зато крайне интересно то, что в статье рассказывается о Лабомеле, в частности сделанное автором открытие — его герой раньше Вольтера «поднял голос в защиту Каласа».
Вернемся, однако, к началу конфликта между противниками-союзниками и его причинам. Вольтер получил от молодого французского литератора Лабомеля письмо с извещением, что тот издает в Копенгагене «Генриаду» и просит автора исправить два места поэмы. С этим словно бы все обошлось благополучно. Но в 1751-м Лабомель приехал в Берлин, где вскоре выпустил книгу «Мои мысли», написанную еще в Копенгагене. Ее сразу заметили. Несколько раз она переиздавалась. Книга состояла из политических и философских максим, внешне разрозненных, но складывающихся в единую систему просветительского мировоззрения.
Вольтеру не могли не быть близки главные мысли Лабомеля. Прежде всего молодому автору, как и ему самому, был свойствен историзм мышления, убеждение в изменяемости мира, так же как и в том, что неизбежным переменам мешают дряхлеющие институты старого порядка — абсолютизм и церковь. Отсюда страстный протест — антимонархический и антиклерикальный — и такая же страстная защита прав личности, в первую очередь права ее самостоятельно судить обо всем.
Вольтеру должно было нравиться и то, что автор спорил с Руссо, хотя он сам еще не вступил в непримиримую и длительную полемику с Жан-Жаком. Лабомель писал в своей книге: «Что бы ни говорил красноречивый и желчный гражданин Женевы, легко доказать фактами и рассуждениями, что искусство бесконечно способствует счастью людей: они усиливают связи в обществе, а общество есть благо. Всюду, где не насаждаются искусства, господствует анархия или деспотизм».
Но одна максима, вытекающая из общей позиции автора, борющегося с деспотизмом и рожденным им протекционизмом, задев Вольтера лично, и заставила его возненавидеть Лабомеля. Тот посмел заявить, что есть писатели покрупнее Вольтера, но такой крупной пенсии, как он, никто из них не получает. Впрочем, говорилось дальше, это дело вкуса. Так же как другие, немецкие принцы держат при себе карликов и шутов, король прусский держит поэта.
Не могу поручиться за полную достоверность излагаемого дальше эпизода, но в нем нет и ничего неправдоподобного. А если все происходило действительно так, он не мог не разжечь страсти. Кто-то постарался и дал прочесть или пересказал Фридриху II «Мои мысли», которые, естественно, ему, отошедшему уже от идей Просвещения, не слишком понравились. Возможно, король спокойнее, чем к другим, отнесся к максиме о том, что он вместо шута или карлика держит при своем дворе поэта. Было ли это так или неприязнь к президенту Берлинской академии наук заставила Вольтера думать — это Мопертюи распустил слух, — и сам Вольтер подсунул королю книгу Лабомеля? На самом же деле д’Аржапс решил поглумиться над своим приятелем и дал Фридриху «Мои мысли». Но так или иначе, недовольство ученика учителем было вызвано. К тому же Мопертюи, несмотря на крамольность книги, сумел добиться высочайшей аудиенции для ее автора.
Не удивительно, что при характере Вольтера он стал относиться, как к злейшему врагу, к Лабомелю, не признающему его великим писателем. Тот и потом называл его лишь «эрудитом и компилятором», отрицая самую возможность «века Вольтера», так же как «века Людовика XIV».
И хотя Лабомель до конца своей жизни (он умер в 1775-м) был его вернейшим союзником в борьбе с фанатизмом и религиозной нетерпимостью, Вольтер не хотел этого видеть и ничего в своем отношении к мнимому противнику не изменил.
К тому же вымышленный враг был другом Мопертюи, к которому Вольтер, вполне вероятно, был тоже не совсем справедлив.
Временами, правда, благодаря свойственной ему отходчивости Вольтер к обоим относился и более снисходительно и доброжелательно.
Не замедлил произойти и новый конфликт между соперниками, служившими по интеллектуальному ведомству Фридриха II. Мопертюи тоже не любил критики, даже самой мягкой. Решив, что им открыт очень важный закон природы, он сделал о нем доклад в Академии и написал книгу. Самое интересное, что Вольтеру она поправилась, и он попросил у автора разрешения указать лишь на несколько неудачных мест. Это было как раз тогда, когда он перестал сердиться и на Мопертюи, и, до новой вспышки, на Лабомеля. Честолюбивый президент Академии, однако, и слышать не хотел, что в его сочинении могут быть даже неясные места.
Вольтер сказал ему:
— Раз вы хотите возобновления войны, война между нами возобновится, но пока давайте без ссор ужинать с королем.
Будучи настроен миролюбиво и не нападая сейчас на извечного противника, он, однако, предупредил графиню Бентинк, что словно бы такой обходительный и любезный ее друг Мопертюи за спиной зло язвит насчет гостеприимной хозяйки салона, где постоянно бывает.
Но тут произошло нечто совсем неожиданное. Против этой книги Мопертюи выступил старый знакомый Вольтера и наш лейбницианец Самуэль Кениг. И в данном случае оказался прав он, а не ньютонианец. Кениг привел в своей статье выдержку из письма Лейбница. Тому были давно известны якобы открытые Мопертюи явления природы, но он не счел их достаточно значительными, чтоб возвести в закон.
Вольтера совершенно не интересовала научная сторона спора, и мы знаем его отношение к Самуэлю Кенигу. Но президент Берлинской академии возмутительно обошелся со своим противником и заодно с истиной: не зная этого письма Лейбница, не поверил представленной Кенигом копии, объявил ее подложной, опозорил противника публично и заставил его вернуть диплом прусского академика. Поведением Мопертюи была возмущена вся просвещенная Европа. Мог ли смолчать Вольтер? Он опубликовал в газете «Библиотек резоне» коротенькую заметку, в которой заступился за обиженного. Двигало ли им одно чувство справедливости или теоретические споры с Кенигом в Сире и Брюсселе отступили перед неприятностями, которые теперь беспрерывно причинял ему Мопортюи?
Хотя заметка не была подписана, все угадали автора. Угадал и Фридрих II и рассердился: никто не смел оспаривать решений его Академии. Он тоже выступил в этой газете и назвал Вольтера «низким человеком».
Не вдаваясь в описание подробностей продолжения этого конфликта, скажу только, что девизом Фридриха II было: «Не нужно никакого шума, если в этом участвую я». Поэтому король приказал сжечь все напечатанное в ходе этой «научной дискуссии», кроме собственной заметки. Сожжена была 24 декабря 1752 года рукой палача и сатира Вольтера на Мопертюи.
Это было уже последней каплей, переполнившей чашу терпения философа. Король был тоже вне себя от сатиры Вольтера, где зло и метко был высмеян президент его Академии, тем самым неприкосновенное лицо…
Тогда-то, в самый день нового, 1753 года, Вольтер отослал Фридриху II свой орден и камергерский ключ.
Ведь он давно хотел покинуть Пруссию, как уже покинули ее, недовольные холодным ветром, дувшим от короля, Шассо, Дарже и Альгаротти. Прежде это Вольтеру не удавалось. Но сейчас решение его было непоколебимо. Несмотря на все уговоры Фридриха, что в Германии, в Гладе, есть воды нисколько не хуже, чем французские в Пломбьере, Вольтер уехал. Пообещал вернуться, но обещание выполнить и не собирался. Фридрих II заставил его взять регалии обратно, и он захватил с собой, помимо всех своих вещей, книг и рукописей, еще и орден, камергерский ключ. Не забыл и томика королевских стихов, что навлекло на него большие неприятности. В сборнике были эпиграммы на европейских монархов.