Выбрать главу

— Алексей Федорович, я не люблю и не умею дипломатничать!

— Зачем дипломатничать? Это ни к чему. Я также враг дипломатничанья. Считаю, что душевный, сердечный подход к человеку — это прежде всего. Вы и не дипломатничайте, а прямо, открыто подойдите к нему, отрешившись от личных антипатий. Широко, по-партийному подойдите к нему. Западный интеллигент, на пушечный выстрел далекий от коммунизма, добросовестно работает с нами… Это требует большого мужества. Ему гораздо больше приходится преодолевать в себе, чем нам с вами.

— Конечно, он чудак! — смеется Федоров. — До вашего приезда часто приходил ко мне в палатку, рассказывал, как обидели его немцы, как он ездил до войны по западным столицам, несколько раз похвастался тем, что видел самого датского короля, игравшего в теннис! Это ему глубоко запало в душу, ему кажется, что он при крупном событии присутствовал — датского короля видел. Надо, чтобы человеку было куда пойти, с кем-то поделиться.

— Он похож на великовозрастного гимназиста, — сдержанно усмехаясь, говорит Дружинин.

— Мне кажется, я не чуждаюсь его. Вот только на днях был с ним откровенный разговор, — отвечаю я.

— Вот так и подойдите к нему. Открыто. Не бойтесь, что вы уроните этим достоинство советского врача. А полезного, нужного нам человека поддержите.

— Это он вам правду сказал, что среди его коллег на Западе нет товарищеской среды, — продолжает Дружинин. — У них была отчаянная конкуренция, вечная грызня и ненависть. Жили, как пауки в банке. Старались оклеветать, ошельмовать друг друга. Покупали и перекупали друг у друга практику.

— Я вам скажу по своему опыту, — снова заговорил Федоров. — Мне пришлось в первый год войны побывать в тяжелых переплетах, месяцами скитаться по оккупированной территории. И вот что я увидел в этих скитаниях: достойных людей на свете неизмеримо больше, чем мерзавцев. Конечно, попадаются подлецы даже и среди тех, кто были в большом доверии, но это единицы, редкие единицы! Гораздо чаще бывало так: человек как будто ничего особенного собой не представлял, имел и слабости и ошибки, может быть, и не малые ошибки в прошлом, а приходила минута последнего испытания — и он вел себя как герой! Так и здесь, на Волыни. Уж лучше ошибиться в излишнем доверии, чем несправедливо оттолкнуть от себя человека.

Политрук Шевченко

Темная сентябрьская ночь. Не спится. Верчусь на соломенном ложе, потом зажигаю свечу и при ее изменчивом свете читаю еще раз, от начала до конца, последний номер «Правды», который дошел до нас.

Гречка хорошо замаскировал мою палатку сверху и с боков. В ней тепло, ветер не продувает, но все звуки ночи доносятся беспрепятственно. Вот хрустнула ветка, вот какой-то странный звук разносится по лесу, словно спросонок тревожно вскрикнула птица. Не условный ли это знак, которым перекликаются наши часовые?

Трещат ветки. Кто-то идет по лесу. Останавливаются. Слышен тихий разговор. Вот выразительный голос Кривцова:

— Лучше Ленинграда города на свете нет. В белые ночи, еще студентами, выйдем, бывало, на набережные и до утра не хочется спать. Город как-будто прозрачный — дома, памятники… Больно подумать, что с ним теперь. Какие разрушения, сколько людей погибло. Не скоро там наладится жизнь. А все-таки после войны мне больше всего хотелось бы жить в Ленинграде…

— А мне хотелось бы работать после войны на Украине, — слышится голос Шевченко. — Москва, Ленинград— там хорошо пожить месяц-другой. Конечно, это гордость наша! Если бы я был научным работником, врачом, инженером, я, возможно, как и вы, мечтал бы о большом городе. Но я агроном. К тому же больше всего люблю Украину. Вы бывали до войны в Чернигове, в Сумах? Я сам селянин. Когда еще учился в школе, видел нищету и понимаю, что значит для человека кусок хлеба. А теперь, во время войны, сколько мы увидели тяжелого! Смерть — это не самое страшное. Вот когда заходишь в дом и видишь кучу бледных, опухших, едва передвигающих ноги детей и мать, которая не знает, чем их кормить, так как в огороде не только всю молодую картошку выкопали, но и лебеду пообрывали и съели, и дети смотрят на тебя огромными глазами и то ли просят, то ли боятся, а отца уже нет — убили немцы, — вот это видеть больнее и страшнее смерти. — Тихий голос Шевченко дрожит от волнения. — Помните, Михаил Васильевич, слова Некрасова: «В мире есть царь, этот царь беспощаден. Голод — названье ему».

Я еще со школьной скамьи помню эти строки. А перед войной многие забыли эти слова. Было все. Все, что только нужно человеку, дешево, доступно каждому. Вот такие девушки, как Аня, Нюра, они не знали, что такое нищета. И вдруг война…