Мне показалось, что Брюлета слишком уж хлопочет о том, чтобы не показаться влюбленной в Жозефа, а Гюриель, со своей стороны, очень доволен тем, что ее сердце свободно. Он, впрочем, нисколько не стеснялся моего присутствия и продолжал ухаживать за нею перед моим носом.
— Вы напрасно сомневаетесь во мне, — говорил он. — Я не стану хвастаться вашим подарком перед другими, хотя, признаться, и было бы чем похвастаться, если б вы точно мне что-нибудь подарили. Но я сознаюсь, вот перед ним, что вы ко мне вовсе не благоволите, хотя, в то же время не могу поручиться, что не стану вас любить. Во всяком случае, вы не можете запретить мне вспоминать о вас и ценить вещицу, которая, по-вашему, не стоит и десяти су — дороже всего на свете. Жозеф мне друг, и я знаю, что он вас любит, но он любит так холодно и спокойно, что и не подумает взять ее у меня назад. И если мы увидимся с вами через год или через десять лет, то вы найдете сердечко на прежнем месте, если только у меня не оторвут его вместе с ухом.
Говоря это, он взял руку Брюлеты, поцеловал ее и потом преспокойно принялся настраивать и надувать волынку.
— Напрасно беспокоитесь! — сказала она. — Я, по крайней мере, не стану танцевать: что тут за веселье, когда Жозе надолго, может быть, навсегда, покинул мать и своих друзей. Да и вам также не советовала бы играть, потому что вам не миновать драки, если на грех зайдут сюда наши волынщики.
— Посмотрим, как они будут драться! — отвечал Гюриель. — Обо мне, пожалуйста, не беспокойтесь. И сами вы будете танцевать непременно, иначе я подумаю, что вы оплакиваете неблагодарного, который вас покинул.
Потому ли, что гордость Брюлеты была возмущена таким предположением, или потому, что страсть к танцам взяла в ней верх над печалью, только она не вытерпела, и когда волынка загудела, отправилась танцевать со мной.
Вы и представить себе не можете, друзья мои, каким криком радости и удивления огласилась площадь, когда раздались громкие звуки бурбонезской волынки. Все думали, что Гюриель уже ушел. Танцы не клеились, и народ стал помаленьку расходиться, когда он вновь появился на площади. Все точно как будто бы взбесились: начали танцевать не по четыре, не по восемь пар, а по шестнадцать и по тридцать две. Схватывались за руки, прыгали, кричали, смеялись и так шумели, так веселились, что голова кружилась.
Скоро старики, дети, маленькие ребятишки, не умевшие еще ногой ступить, детки, едва на ногах стоявшие, бабушки, выплывавшие по-старинному, неуклюжие парни, отроду не попадавшие в такт — все пустились в пляску. Да и как было не потанцевать, когда играла отличнейшая музыка, какой мы и не слыхивали никогда, да еще и даром! Сам бес, кажется, вселился в нашего музыканта: он играл, не останавливаясь ни на минуту и не уставая ни капли, тогда как мы просто из сил выбивались.
— Я хочу быть последним! — кричал он, когда ему предлагали отдохнуть. — Я хочу, чтобы весь приход у меня надсадился, и чтобы заря нашла нас здесь всех вместе: меня на ногах — молодцом, а вас — измученных и умоляющих меня о пощаде.
И давай опять играть, а мы — плясать, словно сумасшедшие.
Старуха Биод, трактирщица, видя, что тут будет пожива, велела принести на площадь столы, скамейки и всякой всячины для еды и для питья. Но так как припасов-то у нее оказалось недостаточно для насыщения такого множества желудков, порядочно отощавших от танцев, то хозяева притащили из домов все, что было, я думаю, заготовлено у них на целую неделю. Кто принес сыру, кто мешок орехов, а кто целую четверть козы или молодого поросенка, и все это было сварено и изжарено тут же, на скорую руку. Точно как будто бы у нас была свадьба в деревне, и все соседи пригласили друг друга на праздник. Детей уложить спать не могли порядком: времени не хватало, и они спали кучами, как овцы, на бревнах, которые всегда лежат у нас на площади, при бешеном гуле танцев и волынки, которая умолкала только тогда, когда музыканту подносили чарку нашего самого лучшего вина.
И чем больше он пил, тем становился веселее и забавней и играл удивительнейшим образом. Наконец, когда голод прошиб самых сильных, Гюриель должен был перестать играть, потому что плясать было некому. Он сдержал свое слово: измучил нас всех до единого, и потом уже согласился ужинать с нами. Всякому, разумеется, хотелось угостить его, но заметив, что Брюлета подошла к моему столу, он принял мое приглашение и сел подле нее. Его речь искрилась умом и веселостью. Ел он скоро и славно, но, по-видимому, не чувствовал оттого ни малейшей тяжести, и, подняв стакан, первый выпил и запел голосом чистым и звучным, несмотря на то, что в продолжение нескольких часов гудел, как орган. Мы хотели было подпевать ему, но дело не пошло на лад: самые лучшие наши певцы замолчали и принялись его слушать, потому что наши песни перед его песням просто никуда не годятся, как по голосу, так и по словам. Даже и припев-то повторять мы могли с трудом, потому что он пел все новое и такого отличного качества, что оно превосходило все наше умение.