2
Я всегда читал в отзывах о себе, что мою жизнь можно разделить на две половины: сначала я был пианистом-виртуозом, а затем уже дирижером и композитором. Не могу понять, как возникло такое разделение, если многие фортепианные пьесы, давно вошедшие в репертуар пианистов, были написаны мной в юности! Или фортепианное творчество не в счет?
Как раз в Швейцарии, где мы очутились с Мари после Парижа, я много сочинял. Не проходило дня, чтобы я не написал чего-нибудь. Все мы, романтики, вели дневник: музыкой, стихами, красками записывали все впечатления. И я также заносил в свой музыкальный «Альбом путешественника» то, что меня поражало.
Все было для меня ново: и лазурное валленштадтское озеро; и альпийские цветы; и переклички пастухов, ведущих свои стада; и горные песни; и эта тишина, которая после парижской сутолоки так успокаивала и освежала; и простота деревенской жизни, напоминавшая мне детство. Я любил забираться один куда-нибудь далеко. И какие только мысли не рождались в моей голове! «Бесконечность неба и огромность мира», — так выражался я в письмах. И эти слова не кажутся мне напыщенными.
Я видел часовню Вильгельма Телля с эпитафией: «Один за всех, все за одного», слышал звон женевских колоколов, а возвращаясь к себе, записывал все, что передумал дорогой. Так появились мои фортепианные пьесы: «Часовня Телля», «У родника», «На валленштадтском озере». Потом к ним присоединились и другие зарисовки…
Заглавия этих пьес были как названия отдельных страниц дневника. Но вскоре мне захотелось связать эти страницы. Мне хотелось передать впечатления швейцарской природы, как это сделал Руссо, впервые описавший швейцарские пейзажи в «Новой Элоизе».
Теперь, мне кажется, я уже не так люблю природу. Интересная книга, разговор с умным собеседником мне дороже прогулки; я могу обойтись без прекрасного пейзажа, а без умственных наслаждений моя жизнь неполна. Но тогда, в молодые годы, природа так действовала на меня, что иногда я даже плакал от переполнявших меня чувств.
Но мысль, выраженная в музыке, должна быть ясна. Как этого добиться? Как передать другим то, что пережил ты сам?
Берлиоз позволил себе заранее раскрыть содержание «Фантастической симфонии». Что в этом дурного? Разве музыка и поэзия не составляли когда-то одно целое, а потом разъединились? И разве музыка не выражает те же чувства, что и поэзия, живопись, скульптура? Что же непозволительного в том, чтобы снабдить музыкальную пьесу хотя бы заглавием? Чем помешает нам стих или рисунок? Я знал, что эти мысли вызовут у многих музыкантов бурный протест. Они закричат: «Это навязчиво, это обедняет и принижает музыку и лишь прикрывает беспомощность композитора, скудость его мыслей!» Именно такие разговоры и начались вскоре, и они относились главным образом ко мне. Но я уже вступил в ту область, которую больше не покидал, — в область программной музыки.
Начавшаяся зима заставила нас покинуть прекрасную деревушку на берегу валленштадтского озера и переселиться в Женеву. Там совсем недавно открылась консерватория. Педагогов было мало. И я стал преподавать в ней, разумеется, безвозмездно. Сам я никогда в консерватории не учился, но уроки давал давно и не без успеха. И теперь мне было приятно передавать свои знания студентам, а не светским бездельницам.
Мои швейцарские ученики сначала дичились меня, должно быть удивляясь моей молодости и не веря, что я могу научить их чему-нибудь путному: я совсем не походил на профессора в мои двадцать четыре года. Но музыкант, имеющий артистический опыт, всегда может быть педагогом. Так я думаю. Ведь именно на эстраде мы даем самые трудные уроки. Именно там мы внушаем слушателям свои мысли, а если это удается, то уроки наедине с учеником уже не составляют трудности.
И у меня еще оставалось свободное время! Я играл в Женеве в пользу итальянских карбонариев, писал книгу о положении артистов в современном обществе. Эта работа сильно заняла меня. Все, что накопилось в моем сердце за последние годы, все наблюдения, разочарования, все возмущение неправильными порядками, я излил в своей книге. Литературную отделку я поручил Мари д’Агу. Основные мысли вынашивались мной давно.
«У нас не живописцы, не скульпторы, не музыканты, — писал я, — а фабриканты статуй, картин и музыкальных произведений… Для того чтобы вернуть искусству его первоначальное благородное значение, необходимы реформы этого дела сверху донизу».
Я наивно предлагал эти реформы, по крайней мере в музыке. Я не оставил ни одной области нашей музыкальной жизни: писал о каторжном труде педагогов и об их бесправии; об отвратительной системе преподавания в консерваториях с их грязными, неудобными классами и невежественными профессорами. Я имел возможность убедиться, как мало дают молодежи эти учреждения и особенно «самое примерное из них» — Парижская консерватория.