Я обернулась и посмотрела, как за высоким, залитым желтым светом окном блестят бриллиантами женщины, а мужчины сверкают золотыми часами. Мне казалось, этот поток меня ослепляет. Тогда я снова посмотрела на него.
— Вам тоже надоело?
— С самого начала, — сказал он и зажмурился, словно сдерживал раздражение. Он был похож на актера в шоу для детей — мимика и движения гиперболизированные, созданные, чтобы доносить эмоции до тех, кто еще не слишком хорошо умеет их считывать, однако сменялись они так часто, что выглядело странновато.
— Но я решил, — сказал он. — Что нужно и еще кого-нибудь спасти.
Я заметила, что глаза у него были подведены черным, чуть заметно, по водяной линии, оттого взгляд его казался глубже и отдавал какой-то женской томностью.
— Я прошу прощения, я вас не знаю.
— О, госпожа, я вас пока тоже. Может, выяснится, что вас и спасать не стоило.
Он сказал это без злости, без нажима, с веселым любопытством, которое меня скорее насмешило, чем обидело.
— Давайте начнем с простого, — сказала я. — Как ваше имя?
— Он длинное, не интересное и недостаточно благозвучное для местного уха.
— Вы хотите его скрыть?
— Если я вас заинтересую, то вы все равно найдете, а если нет, то хотя бы не расстрою ваши ушки звучанием парфянских имен.
У него были золотые кольца на каждом пальце и дорогие часы. В сущности, он был так же богат, как и люди по ту сторону стекла. Однако роскошь не стесняла его, не подчиняла его понятиям порядка и вкуса. В этом была золотая роскошь Востока, в которой человек властен над вещами, а не вещи над человеком.
Я заинтересовано рассматривала его, и он это явно заметил.
— На вашем языке, наверное, будет что-нибудь вроде Грациниан.
— Тогда я буду называть вас так, — сказала я. — И вы уже продемонстрировали, что знаете, как зовут меня. Теперь между нами не осталось неясностей.
Мы смотрели друг на друга, а потом вдруг засмеялись, одновременно. Я подумала, что так люди и начинают нравиться друг другу, и мне не было тревожно, только приятно.
— Давай, я тоже поиграю в детектива, — сказала я. — Ты, наверное, сын нового парфянского посла?
Он развернулся, и я перестала думать, что сейчас он упадет. Грациниан встал, прошелся по балкону, и я четко слышала дробь его шагов, словно он даже на землю ступал с нажимом.
— Наверное, — сказал он. — Я привык называть этого парня папой. Лишних вопросов я не задаю.
Он был смешным, и в то же время казался опасным. Я прежде видела парфян, но никто из них не отражал нравы, которые Империя им приписывала так точно. Великолепные жестокость и роскошь одетой в пески царицы Парфии, развращенной красавицы, взращивающей своих сынов, чтобы удобрить пустыню кровью.
— Лишние вопросы здесь задаю я.
Я даже попыталась скопировать тон полицейского из глупого фильма, который мы смотрели с сестрой неделю назад. Никогда прежде я не чувствовала себя такой открытой. У Грациниана был удивительный дар, рядом с ним все чувствовали себя так, словно ничего не надо бояться и нечего скрывать. Рядом с ним я была той, кто я есть, а не той, кем мне приходилось быть.
Это искупало все, даже его изумительную жестокость, о которой я узнала только потом. Даже его любовь к нарядам сестры. Даже ее любовь к нему.
Грациниан был обаятельный до невозможности, развеселый и развязный садист, и я, может быть, даже была в него немного влюблена. По крайней мере, теперь я думаю, что он подкупал меня своей отчаянной настоящестью и этой печатью тоски, словно он был отмечен смертью, и ему был отпущен короткий век.
Он достал сигареты и с удовольствием закурил, глубоко затянувшись и выпустив дым в темноту. Протянул мне пачку, но я покачала головой.
— Нет, спасибо, я не курю.
Он с досады цокнул языком, потом сказал:
— Ну и правильно, госпожа.
Его фривольная манера общения контрастировала с уважительным обращением, которое то ли демонстрировало недостаточное знание языка, то ли употреблялось из-за какого-то культурного недопонимания, но выходило практически шутовским.
— Тело, это храм, — сказал он и затянулся еще раз.
— Тогда почему ты не бережешь свой храм? — спросила я. Он посмотрел на меня, покачал головой, словно вторил неслышимому ритму.
— Потому, что воздаю хвалу прочности его стен и его способности выдерживать любые бури. Саморазрушение, это тоже прославление. Но мы ведь не будем вести пустые философские разговоры, как люди, которые хотят друг другу понравиться?