Эли дрожала. Дыхание сбивалось, грудь ходила часто. Ее трясло — будто морозом изнутри. Она схватилась за простыню, пальцы белые, ногти впились в ткань.
Ворон поднялся с кресла, подошел ближе, не спрашивая. На лице — тень усталости и тревоги, которую он прятал под холодом.
— Эли… — тихо, почти шепотом.
Она подняла на него глаза — полные ужаса и растерянности. Слезы блеснули на ресницах.
— Поцелуй меня, — выдохнула она, будто просьба могла вернуть дыхание.
Ворон опустился ближе, его пальцы скользнули по ее щеке, потом в волосы — грубо, но не жестоко, будто проверяя, что она живая. Он зарылся пальцами в пряди, слегка потянул ее к себе, и воздух между ними стал горячим, как перед бурей. Поцелуй вышел неровным, хриплым, со вкусом соли и пепла, в нем было столько боли, сколько может вместить один вздох. Не нежность — крик изнутри. Эли ответила с тем же отчаянием, вцепившись в его рубашку так, что ткань затрещала, будто собиралась разорваться под ее пальцами. Ее дыхание сбилось, сердце колотилось в унисон с его — больно, быстро, как удар молнии в живое тело.
Когда Ворон отстранился, Эли все еще дрожала. Плечи ходили мелкой дрожью, а в глазах стоял сон — живой, липкий.
— Тебе снилось что-то, — произнес он. — Что?
Эли замерла, закрыла глаза. Перед ней вспыхнули образы: свет, руки на животе, зеркало, голос отца. Слова всплыли сами — хрипло, растерянно:
— Я видела его… отца. Он сказал… «ты не моя».
Ворон ничего не ответил. Только взгляд стал холоднее, тяжелее. Тишина снова опустилась, тянулась между ними, как лезвие.
Эли вдруг выпрямилась, ладони легли на живот. Тепло сна вспыхнуло внутри — то самое, которое она ощущала во сне до того, как появился отец. На мгновение ей даже показалось, что под кожей что-то отозвалось, будто память о несбывшемся продолжала жить. Она провела пальцами по ткани рубашки, вглядываясь в лицо Ворона, пытаясь понять, есть ли в нем хоть тень того света. Голос сорвался, стал почти шепотом:
— Мы трахаемся без защиты. Ты не боишься, что я могу забеременеть?
Пауза — длинная, гулкая. Внутри Ворона все сдвинулось, будто кто-то сорвал тормоза. В голове мелькали вспышки — страх, злость, боль, что он не позволял себе чувствовать годами. Ему хотелось выругаться, сорваться, схватить ее и заставить молчать, а потом — наоборот, закрыть ладонью ей рот, чтобы не ранить больше. Но он стоял, как из камня, сжимая челюсть, пока пальцы не побелели. Он смотрел на нее долго, слишком долго. Потом сказал ровно, почти безжизненно:
— Нет. От беременности есть прекрасный выход.
Эти слова врезались в нее, как молот. Внутри что‑то рвануло — связь между дыханием и телом оборвалась, и мир сузился до одного колкого звука, застрявшего в горле. Воздух стал тяжелым, острым, будто в груди всадили раскаленную проволоку. Эли обожгло насквозь: губы сжались в судороге, во рту застыл вкус меди, в висках пронзал гул, ладони похолодели и побелели, ноги подгибались. В ее глазах расползся мрак, и там поселилась боль, которую нельзя было унять словами — только ощущать, как будто внутренности треснули на тонкие, почти прозрачные щепки.
— Убирайся, — сказала она тихо.
Ворон не двинулся.
— Убирайся! — выкрикнула Эли, и голос сорвался на рыдание.
Ворон выдохнул, будто хотел что-то сказать, но не смог. Развернулся. Дверь захлопнулась с глухим ударом.
Эли осталась одна. Сердце билось в висках, слезы текли по щекам, не остывая. В воздухе — запах дыма и пепла. И тишина, похожая на пустоту, в которой больше нечему гореть.
Кабинет встретил его тишиной. Такой густой, что от нее звенело в ушах. Ворон захлопнул дверь, и звук показался выстрелом. Несколько секунд просто стоял, опершись ладонями о стол, глядя в никуда. В висках гудело. Воздух тяжелый, как перед грозой. Внутри — что-то треснуло.
Мысли о ее словах не отпускали. Он сам слышал свой ответ, как чужой голос, и ненавидел его. Прекрасный выход — циничное дерьмо, брошенное, чтобы не показать, что внутри все вывернулось наизнанку. Ворон никогда не мог представить себя отцом — не потому, что не хотел, а потому что не верил, что способен. Он был прогнивший изнутри, полумертвый человек, который давно разучился верить в свет, в дом, в спокойствие. Какая, к черту, семья у чудовища? У него — только пустота. Только тьма, которая с каждым днем звала все громче.
Ворон сел. Потом резко встал. Стул заскрежетал по полу, как зверь, выцарапывающий себе путь наружу. Стакан полетел в стену, взорвался брызгами стекла и виски. Ворон схватил пепельницу, метнул ее в окно — стекло звякнуло, осыпалось дождем осколков. Потом второй стакан — громче, сильнее. Гул прошелся по комнате, будто ударил в сердце. Он смахнул со стола все, что было — папки, зажигалку, бутылку. Бумаги взвились в воздух, как стая белых птиц. Осколки звенели, как насмешка. На полу — блеск стекла, следы пепла, отражения дрожали, будто живые, а в этом хаосе он сам стал хищником, разрушающим собственную клетку.