Выбрать главу

Никки повернулась к Эли, взяла ее за руку:

— Пошли. Тут воняет.

И они ушли. Молча. Под взглядами остальных. В комнату Никки, где на какое-то мгновение можно было спрятаться от мира.

Комната Никки пахла виски, приторно-сладкими духами и чем-то острым — как порез на губе после поцелуя в ярости. Здесь всегда было немного темнее, чем нужно, и теплее, чем удобно — как будто стены дышали вместе с тобой, ожидая, когда ты наконец сдашься. Это было место без иллюзий. Здесь не играли. Не врали. Маски спадали сами, под весом усталости и правды, от которой не спрятаться даже в собственной коже.

Никки молча подошла к тумбочке, достала бутылку с янтарной жидкостью, с характерным звуком щелкнула пробкой и достала два тяжелых стеклянных стакана. Плеснула по щедрой порции — столько, сколько обычно пьют только перед дракой или после предательства. Протянула один Эли, не говоря ни слова — взгляд у нее был как выстрел в упор, точный и без пощады.

— Пей. От всего. Или за все. Какая разница, — сказала она, садясь рядом на кровать.

Эли взяла стакан. Пальцы дрожали.

— Я… я не понимаю, что со мной, — выдохнула она наконец. — Я его ненавижу. Я хочу, чтобы он сдох. Но… если он не вернется, я…

— Сдохнешь ты, — закончила Никки. — Знаю. Видела.

Она отпила. Глотнула еще. Смотрела прямо перед собой, не на Эли.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— У него нет тормозов. Только инстинкты. Если ты в его жизни — ты либо оружие, либо слабость. Ты, похоже, стала вторым.

— Это плохо? — прошептала Эли.

— Для него — хуже некуда. Для тебя? — Никки усмехнулась. — Спроси свою кожу. Свое сердце. Свою чертову душу.

Эли опустила взгляд. Плакать не хотелось — слезы застряли где-то между ребрами и горлом. Хотелось исчезнуть, провалиться в беззвучную пустоту, где ее не будет — ни боли, ни имени, ни воспоминаний. Но вместо этого она сделала глоток. Виски вспыхнул в груди, как пламя — обжег, разорвал оцепенение. Заставил выпрямиться. Вдохнуть. На один миг — ощутить, что она все еще живая. И это, черт возьми, было больнее всего.

— Я устала, — сказала она.

— Ложись.

Никки накрыла ее пледом, аккуратно, почти бережно — словно укрывала не тело, а трещину, чтобы та не разошлась шире. Сама осталась сидеть рядом, не касаясь, но будто охраняя ее присутствием. Курила в полумраке, выпуская дым медленно, как будто растягивала каждую мысль, чтобы не расплескать тишину, в которой Эли наконец могла просто дышать.

— Спи, мышка. Он вернется. Но не как принц. А как буря. Так что отдыхай, пока можно.


Он исчез не потому, что устал.

А потому что начал чувствовать — по-настоящему, глубоко, до костей. Не как мужчина. Как зверь, загнанный в угол собственной нежностью.

Он хотел сломать ее. Превратить в тень, подчиненную, молчаливую. Он хотел стереть с нее искру, чтобы доказать себе, что все еще может держать поводья — как всегда.

Но она не умоляла. Не боролась. Она смотрела на него, как на бурю, которую не боятся — а принимают. И это его ломало. Вскрывая старые шрамы. Вытаскивая наружу то, что он прятал годами.

Он чувствовал, как она становится частью его кожи. Его тьмы. Его трещин. И это пугало его сильнее, чем пули.

Не быстро. По капле. По миллиметру под кожей. Не как слабость. А как заражение.

И Ворон терпеть не мог слабость.

Особенно — свою собственную.

А она теперь пахла ее кожей. Ее голосом. Ее тишиной.

Он сидел в старом кожаном кресле, будто в троне, за столом в одной из забытых точек — бетонный бокс на окраине, где пахло пылью, старым потом и мужскими страхами, оставшимися в стенах. Свет лампы над головой раскачивался медленно, как маятник, отмеряя не время — приговор.

Ворон не шевелился. Его поза была ленивой, почти расслабленной, но воздух вокруг звенел от напряжения, как перед грозой. Вокруг — гулкий полумрак, запах железа и дешевого табака. Двое его людей стояли в тени, неподвижные, как статуи. И один — связанный. Бывший человек Конрада. Уже не опасный, но все еще цепляющийся за зубы, как за последнюю иллюзию достоинства.

Ворон смотрел на него, как хищник, который уже не голоден — но помнит вкус крови. И в этой тишине, пропитанной страхом, он был пугающе спокоен.

Он курил. Медленно, почти театрально, как будто закуривал не сигарету, а тишину. Его пальцы двигались неторопливо, взгляд скользил по стенам, по теням, по связанному — как у режиссера, оценивающего сцену перед финальным актом. Он будто был здесь случайным прохожим. Но это была его сцена. Его дым. Его приговор.