Выбрать главу

— Ты ебанутая, — выдыхает Райдер, как факт, будто сдается. — Тебе тридцать два, а ты все еще ведешь себя как ребенок.

— А тебе тридцать четыре, и ты все еще ведешь себя как ебаный эмо-бой из 2007, — усмехается она, закуривая и выпуская струйку дыма.

Борис, осознав тщетность сражения с ковром, театрально фыркает, будто выражая презрение к интерьеру, и с достоинством укладывается у ног своей хозяйки. Его взгляд — полон философского примирения, как у мудреца, пережившего войны, революции и пару дурных ремонтов.

— Эли, — произносит Николь. — Твоя новая игрушка, да? Но, судя по твоему кислому ебальнику, ломает она тебя, а не ты ее.

— Заткнись, Николь, — цедит Ворон. — Не переходи черту.

Николь начинает смеяться — громко, пронзительно, истерично, как ведьма на костре, которой уже нечего терять. Смех ее прорывается сквозь стены, взрывает воздух, врывается в уши, как крик безумия, давно забытого богами.

— Началось в колхозе утро, блять! — всплескивает руками. — Не забывай, Райдер, я одним только взглядом могу выжечь тебя до основания.

Ворон сидит, не шевелясь, словно статуя из мрамора и боли. Только Николь могла произносить его имя — настоящее, человеческое — и при этом оставаться целой. Остальным оно резало глотки. Она была с ним тогда, когда все трещало, ломалось, горело внутри. Когда он тонул в болоте — не воды, а себя. Или тонула вместе с ним, смеясь сквозь мрак, как будто ад для нее был домом.

— Я, кстати, остаюсь. А то твои бляди совсем распоясались, — произносит Николь с невозмутимостью в голубых глазах.

— Нет, — отрезает Ворон, голосом, в котором больше усталости, чем ярости. — Ты не вписываешься в правила, — говорит он, взглядом указывая на ее ярко-бордовые волосы, словно они кричат о бунте в хоре покорных. Его детищем был не просто бордель — это была витрина элитной иллюзии, театр с четко прописанными ролями, где богатые дяденьки платили за сказку. А в этой сказке не было места ни татуировкам, ни пирсингу, ни вот таким ходячим катастрофам в леопардовых шубах.

— Хуй я клала на твои правила, сладкий, — Николь тушит сигарету в пепельнице. А Ворон молчит, потому что знает: спорить с ней — бессмысленно.

— Но так уж и быть. Борис будет сидеть в комнате, чтобы не смущать клиентов.

— Зачем ты вернулась?

— Я слышала, Менсон вышел из тени, — улыбается она. — Соскучилась по своему любимому ментозавру. Как он поживает, кстати?

Ворон улыбается лишь уголками губ, так, словно боится, что эта улыбка вызовет землетрясение. Он до сих пор помнил, как даже Менсон — стальной, закаленный, безжалостный — никогда не поворачивался к ней спиной. Потому что не знал, что могут нашептать демоны в ее красивой головушке. Демоны, которых она не только слышала, но, кажется, иногда и подкармливала.

Но вот беда — и сама она не всегда знала, с кем делит череп.


Эли подглядывает за этой сценой из узкой щели между дверью и косяком. Тело напряжено до дрожи, ладони вспотели. Она прилипла к тени, словно сама стала ее частью. Почти не дышит — как будто даже воздух может выдать ее тайну, разбить хрупкое стекло момента. В каждом мускуле — замерший страх и необъяснимое притяжение.

На лице — буря. Зависть, как ржавчина на сердце. Восхищение, смешанное с чем-то близким к страху. А тревога... тревога ползет по позвоночнику, как тонкий ледяной червь, оставляя за собой ожоги. Николь — не просто другая. Она — как ураган в теле женщины. Дикая, необузданная, будто родом из тех миров, где нет правил. Она говорит с ним так, будто давно прошла все его лабиринты. Как будто знает не только его голос — а то, каким он становится в темноте.

И Ворон... Он не такой, каким она его знала. Не ледяной, не жесткий, не тот, кто ломает — а тот, кого однажды уже сломали. В нем что-то смягчается, трескается, будто от прикосновения к чему-то давно забытому. В голосе — глухая нежность, рвущаяся сквозь привычную хрипотцу. В глазах — призраки боли, прожитой не в одиночку. Он позволяет ей больше, чем кому-либо. Слишком много. Слишком свободно. Будто отпускает на волю того себя, кого Николь когда-то удержала за руку на краю.

И вдруг — ее будто пронзает током. Она слышит это. Его имя. Не "Хозяин". Не "Ворон". Не "Он". Настоящее. Слишком живое, слишком интимное, как выстрел в душу.

— Райдер, — выдохнула Николь, и это прозвучало не как обращение, а как привязка к реальности. Легко, почти небрежно, но в этом легком тоне было больше власти, чем в крике. Имя скользнуло по воздуху, как клинок — точно, красиво, смертельно. Как будто оно принадлежало только ей, и всем остальным было запрещено даже думать его вслух.

Райдер.

Рай…

Имя прожигает сознание, как раскаленный нож по стеклу. Оно остается внутри — навсегда. Больное, запретное, интимное. Словно она подглядела за актом исповеди, подсмотрела в ключевую щель в сердце того, кого не должна была понимать. Как будто прикоснулась к чужой, оголенной душе — и уже не сможет отвести руку.