Выбрать главу

Молчание.

— А ты?

Райдер чуть повел головой. Медленно, как будто сопротивляясь целому миру внутри себя. В груди дрогнуло — не слово, а отблеск его. Будто губы хотели шевельнуться, но что-то сжало горло изнутри, тяжелое, как клятва. Словно хотел, но не мог. Или боялся, что если скажет — исчезнет.

— Ну, допустим, ты — тот, кто не говорит, — пожала она плечами. — Тогда слушай, красавчик. У меня есть идея, как взорвать этот ад.

Санитарка бросила на нее взгляд, полный страха — не просто настороженности, а животного ужаса, как будто смотрела на что-то, что однажды вырвется и перегрызет горло. Николь лишь громко рассмеялась — рвано, хрипло, с надрывом, как будто этот смех прожигал ей легкие изнутри. Это был не смех ребенка. Это был грохот безумия, которому стало тесно. Как будто внутри этой четырнадцатилетней девочки жила не просто армия демонов — а древний бог ярости, запертый в слишком хрупком теле, и каждый его вдох звенел угрозой.

С этого дня он начал ждать крики. Не с ужасом, как другие, а с нетерпением. Потому что крики означали, что она рядом. Что мир снова треснул. Что кто-то, кроме него, помнит, каково это — гореть изнутри и не сгорать. Николь была звуком безумия, которое вдруг стало родным. Его ориентиром в аду.

Иногда ее не было.

Дни, когда крики смолкали. Когда воздух в коридоре становился вязким, будто сам отказывался двигаться. Когда лампа не мигала, а стекло оставалось пустым, мертвым. Ни голоса. Ни тени. Ни взгляда, который прожигал бы его насквозь.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Тогда Райдер замирал. Превращался в камень. Не ел. Не пил. Не спал. Только сидел, скрючившись, вцепившись взглядом в узкую щель наблюдения, как в последний якорь. Будто если смотреть достаточно долго — она вернется. Будто можно взглядом вытянуть ее из мрака, перехватить ниточку, которая их связывала, и не дать ей порваться.

— В изоляции, — бросал кто-то на бегу. — Опять в карцере. С шрамом на лице и укусом санитару в горло — как всегда.

Николь была как ураган в банке с бензином. Ее не могли сдержать — она взрывалась. Ее не могли отпустить — потому что не знали, кого сожжет первым. Николь не подчинялась законам стен. Она смеялась, когда ее били. Плевалась, когда кололи. И даже связанная — вызывала в людях желание сбежать прочь, пока не поздно.

Когда она возвращалась, это чувствовалось кожей, как первый удар током. Воздух менялся — становился электрическим, колючим, будто знал: она рядом. Камера замирала, как зверь, чуя хозяина. Она всегда возвращалась. Облупленная, с синяками цвета гнили, с голосом, как будто прошел сквозь стекло, и с той самой хищной усмешкой — кривой, безумной, непобежденной. Ее нельзя было стереть. Ни таблетками. Ни уколами. Ни огнем.

— Ну что, красавчик, скучал? — шептала она сквозь стену, и голос ее просачивался в него, как теплая кровь.

Она говорила, когда все молчали. Когда стены только гудели лекарствами и стонами, она разбивала эту тишину голосом — сухим, иногда сиплым, но живым. Говорила о трещинах в плитке, как будто в них были двери в другой мир. О снах, в которых она гуляла по крыше и курила сигареты из воображения. О планах, в которых была кровь, огонь и свобода. Она говорила, как будто строила для них другой мир — сумасшедший, но их.

Он слушал. Не отвечал. Но каждый ее звук прожигал в нем след. Как татуировка. Как молитва, которую шепчут зубами, сжав кулаки.

Когда у него начинался приступ — паника в висках, дрожь в пальцах, сердце будто выталкивало себя через горло, а дыхание превращалось в лезвие — она была рядом. Не как спаситель, а как стена, на которую можно было рухнуть. Без слов. Без жалости. Просто быть. И этого было достаточно, чтобы он не сорвался в бездну окончательно.

— Дыши, мразь. Ты еще мне кофе должен, — шептала она сквозь решетку, как заклинание, как привязку к жизни.

Райдер не смеялся. Ни разу. Ни когда его били. Ни когда держали на капельницах, как растение. Ни когда внутри все горело, как отрава под кожей. Он просто выживал, как зверь в клетке. До нее.

Но однажды — услышал, как она хрипло фыркает, рассказывая, как сунула дохлого таракана в чай санитара, и ее голос дрожал от смеха, как у бесстыдной ведьмы на костре. Угол его губ дрогнул — сначала один, потом другой. Словно кожа не привыкла к этому движению. И он впервые молча засмеялся. Без звука, но с болью, как будто в нем что-то треснуло — и вместо пустоты просочилось тепло.

Не громко. Не вслух. Но по-настоящему. Слишком по-настоящему. Смех вышел из самой глубины — не ртом, а шрамами. Как будто нечто старое, гнилое, застывшее внутри — хрустнуло, треснуло, и наконец стало на свое место. Как будто сломанное ребро вдруг срослось, но с хрустом, от которого наворачиваются слезы. Он не знал, что можно смеяться вот так — будто снова дышишь.