Выбрать главу

Она медленно закидывает руку на плечо Эли — не по-дружески, а будто метит территорию. Как будто говорит миру: «эта девочка теперь под моим крылом, нравится ей это или нет». В этом движении было что-то почти материнское и одновременно хищное, как у уличной кошки, приютившей слабого, но царапающегося котенка.

— Все, куколка. Теперь ты моя подружаня.

Эли тут же скидывает руку, будто обожглась. В этом движении — резкость, защита, испуг, который она пыталась спрятать за холодным равнодушием. Ее плечи напряглись, как струна, а взгляд метнулся в сторону, лишь бы не встретиться с глазами Николь. Слишком близко. Слишком точно. Слишком рано.

— Я не ищу подруг.

— Да не ссы ты. Я не трахаюсь с Вороном. Я цельная и без хуя рядом, — Николь улыбается, и в этой улыбке нет ни грамма угрозы. Только хаос и принятие.

Плечи Эли внезапно расслабляются, словно после долгой обороны она впервые позволила себе выдохнуть. Смех вырывается неожиданно — не громкий, но теплый, почти беззащитный. В нем — облегчение, растерянность, злость на саму себя и странная благодарность этой сумасшедшей женщине рядом. Как будто Николь силой вырвала из нее тьму и вставила вместо нее глоток воздуха.

— Я так понимаю, ты как его бойцовская собака?

— Ну нет же! — Николь наигранно обижается. — Я его персональная торпеда в кружевных труселях.

Борис внезапно начинает тереться о ноги Эли, будто пытается стереть с нее остатки напряжения. Его шерсть теплая, живая, и в этом жесте — какая-то животная, почти трогательная забота. Эли смеется — неожиданно звонко, искренне, как будто кто-то открыл в груди окно и впустил туда немного света. Смех прорывается сквозь остатки страха, будто говорит: "Я еще жива."

— Борис, дамский ты угодник! — фыркает Николь, а потом, глядя на Эли, щурится, будто что-то вычисляет. — А знаешь, почему он к тебе ластится? Потому что ты не дохлая внутри, как многие здесь. Ты из тех, кто обгорел, но не развалился. Из тех, кто, блядь, ползет с вырванными ногтями, но улыбается в лицо шторму.

Она затягивается, выдыхает в небо.

— Борис таких чует. Он у нас как спецназовский нюхач по выжившим. Если он тебя признал — значит, не зря ты тут. Значит, ты из наших, как бы ты там ни пыталась притворяться скалящейся мышью с броней на плечах.

Между ними повисает пауза — не неловкая, а почти священная. Как будто две ведьмы после обряда, каждая со своими шрамами. Обе курят, дым стелется между ними, как мост. Взгляд Эли скользит за забор — туда, где ночь обнимает улицу, как старая подруга. А Борис рядом жует траву, будто участвует в их молчаливом ритуале, в котором не нужны слова. Только понимание и немного света в разбитых душах.

— Ты знаешь, куда он уехал? — Эли нарушает тишину, будто бросает камень в слишком гладкую воду. Голос ее звучит тише обычного, но в нем — тревога, как дрожь на стекле. Словно сама не ожидала, что спросит. Словно слова сорвались раньше, чем успела их удержать. Потому что молчание о нем — это хуже, чем правда.

Николь выкидывает окурок с такой злостью, будто это не бычок, а чей-то череп. Пальцы дрожат, но она ловко прикуривает следующую сигарету, делая затяжку, как будто втягивает в себя весь этот гребаный мир, чтобы потом выплюнуть дым ему в лицо. В глазах на секунду вспыхивает что-то темное, слишком личное — как будто сама мысль, куда он уехал, задевает в ней старую мину. Что-то под кожей дернулось, как шрам, по которому прошлись ножом. Она даже не моргнула — но дым изо рта стал гуще, и в нем пряталось больше, чем хотелось бы показать.

— Не знаю. Он не сказал. Но подозреваю, что Менсон опять какую-то хуйню выкинул.

— Менсон? — Эли переспрашивает, и брови чуть приподнимаются. В голове будто вспыхивает слабая искра — неуловимое чувство, как будто это имя однажды уже касалось ее кожи, царапнуло, но не оставило шрама. Что-то в этом звуке тревожно звенит внутри, как затертая пластинка на повторе, которую не можешь вспомнить, но чувствуешь кожей.

— Не забивай свою красивую головку, куколка. Есть вещи, куда тебе не стоит влезать.

— А тебе, значит, можно?

— О, дорогуша, я уже по уши в этом дерьме.

Она делает последнюю затяжку и вдруг резко поворачивает голову к Эли:

— Эй, а если мы подожжем клиенту яйца, то это будет вишня на коктейле или новое меню? — говорит с абсолютно серьезным видом, будто это философский вопрос.

Эли зависает на секунду, а потом прыскает со смеху, чуть не подавившись дымом. Эта дикая реплика сбивает напряжение, как пощечина по страхам, и в ее хаосе — странное, но настоящее облегчение.

Под утро в доме повисла не просто тишина — а звенящая, натянутая, как струна на грани срыва. Музыка давно стихла, девочки разбрелись по комнатам, даже Борис где-то притаился, словно почувствовал: грядет что-то, от чего лучше не дышать. Воздух был тяжелый, с примесью железа и гари, будто сама ночь знала — кто вернется и в каком состоянии. Это была не тишина. Это было предчувствие. И буря не заставила себя ждать.