А она — ушла.
Сказала: "Пошел ты к черту."
И не дрогнула.
Он провел языком по внутренней стороне щеки. Губы чуть дернулись, как будто пробовали вкус крови на чужом имени. Не в усмешке — в ожидании. Не злость. Не обида. Интерес — голодный, настойчивый, с оттенком нетерпения. Хищный. Химический. Как на запах жертвы, чья кожа еще не треснула под его пальцами.
Она горела. Не просто эмоцией — огнем, который не плачет, а жжет изнутри. Он это чувствовал кожей, нутром, инстинктом. Такой стержень не гнется — он трескается с хрустом, громко, красиво. И он хотел быть тем, кто сломает. Медленно. С наслаждением. Он не сомневался, что увидит ее снова. Потому что те, кто уходит с прямой спиной — возвращаются. Чтобы доказать, что не боятся. А потом — падают на колени.
Они возвращаются. Не сразу — но всегда. Сначала, чтобы докричаться, убедить, будто у них есть выбор. Потом — чтобы заглянуть в его тьму и убедиться, что боятся зря. А в конце — чтобы сдаться. Не из страха. Из тяги. Из нужды. Из искривленного, честного желания раствориться в том, кто сильнее.
И он подождет. Он всегда ждал.
Сложил руки. Откинулся на спинку кресла. Закрыл глаза.
— Пошла к черту... — повторил он, почти ласково, как будто катая слова на языке, пробуя их, смакуя. — Маленькая, колючая, звонкая мерзавка. Вся из огня и дерзости. Я сломаю тебя не грубо, а тонко — чтобы ты сама захотела треснуть под моими пальцами.
Он усмехнулся. Медленно, с мрачной лаской хищника, приберегающего первый укус.
— Я возьму тебя, девочка, — выдохнул он в тишину, как обещание. — Сломаю, но не тронув. Заберу — и заставлю самой просить. По-своему.
Прошло три дня.
Эли старалась не думать. О нем. О себе. О взгляде, от которого до сих пор мурашки жили под кожей. Она пыталась раствориться в обыденности — как умела. Дешевый кофе, подработки, холодный душ и сигареты на балконе. Казалось, все возвращается на круги своя.
Но на четвертую ночь, вернувшись домой, она застыла.
Ее вещи лежали возле двери. Просто навалены в кучу: сумка, мешок с одеждой, плед. Даже чашка — треснувшая, но своя — валялась в пыли.
Эли бросилась к двери, вставила ключ — не поворачивается. Щелкает, но не входит.
— Что за... — выдохнула она.
Дверь квартиры отворилась изнутри. На пороге — хозяин. Ганс. За пятьдесят, лысеющий, с кожей как застарелая наждачка, и пузом, туго натянутым под грязной, когда-то белой футболкой. Изо рта — перегар и что-то тухлое, как гниющие слова. Его взгляд был липким, как жир на стенках старой плиты.
— А, ты вернулась, — сказал он, опершись на косяк. Его взгляд скользнул по ней, как жир по сковороде. — Замки сменил. Ты ж не платила. Месяц, два... сам со счету сбился.
— Я занесу, — голос Эли был хриплым. — Просто пустите. Это мои вещи. Моя комната.
Он усмехнулся — широко, мерзко, с гниловатым треском зубов, будто в этом смехе застряли остатки чужой воли. Так, что хотелось вывернуть себя наизнанку и сжечь одежду, лишь бы стереть его взгляд с тела.
— Ну... если хочешь по-хорошему — можем договориться. Наличка меня не возбуждает. А вот ты... — он потянулся, чтобы схватить ее за подбородок, но она отдернулась, как от грязной щеколды. — Ты ничего. Даже очень.
— Убери руки, — прошипела она.
— Руки? А я еще и не начинал, — ухмыльнулся он. — Так что, крошка, как думаешь — стоишь своей комнаты?
И в этот момент что-то в Эли снова треснуло.
Но уже не от страха.
Ее рука взлетела прежде, чем она осознала. Четкий, звонкий шлепок — ладонь ударила по его щеке с такой силой, что голова Ганса дернулась вбок.
— Тронешь меня — останешься без пальцев, — выдохнула она, сжав зубы.
Он уставился на нее — сначала в шоке, потом в злости, но больше всего — в неожиданном страхе. Он привык, что с ним заискивают. А тут — искра. Бешеная, настоящая.
— Дрянь... — начал он.
— Заткнись, — перебила она. Голос был тихим, но в нем не дрожал ни один звук. — Ты и твоя комната — гниль. А я больше не гнию.
И она подняла сумку с земли. Рывком. Плечи — прямые. Спина — несломленная.
Она не знала, куда идти. Но знала точно — назад она не вернется.
Пусть даже вперед — в самое пекло.
Дождь начался внезапно. Холодный, жесткий, будто иглы. Она брела сквозь мокрые улицы с сумкой через плечо, не чувствуя ни тяжести, ни сырости. В голове — только пустота и одно имя, которое она себе запретила.