Выбрать главу

Ворон усмехнулся в пространство, медленно проводя пальцами по щетине на подбородке:

— Не угомонится никогда. И слава богу.

Дверь приоткрылась, и в комнату Эли вплыла Николь, держа в руках поводок. За ней важно шествовал Борис — гордо, вальяжно, с видом, будто собирался контролировать каждый сантиметр пространства. Сомбреро на его голове сидело чуть набекрень, придавая образ криминального авторитета на пенсии.

Николь подвела его к середине комнаты и отпустила поводок.

— Присмотри за ним, — бросила она, отряхивая ладони. — Он может жрать книги, но людей пока не трогает. Если кто сунется — ори. А лучше свистни. Он на свист летит, как на запах крови.

Эли стояла у окна, вцепившись в край рубашки так, будто та могла удержать ее в этой реальности. Плечи поникли, как у куклы, которую забыли в углу. Взгляд застыл где-то между улицей и прошедшей ночью — в том самом месте, где все еще пульсировал вкус его поцелуя.

Николь прищурилась, как будто пыталась рентгеном просветить душу Эли — ее взгляд был острым, с приправой из ехидства и уличной мудрости:

— Эй, куколка, че за траур на лице? У тебя что, месячные или мозги в отпуск ушли?

Эли не рассмеялась. Только выдохнула — сухо, будто этим звуком пыталась вытолкнуть все, что скреблось внутри. Медленно подняла взгляд. В ее глазах плескалась тревога, неуверенность, боль, а еще что-то почти детское — тот самый страх, с которым смотрят на что-то, что может сломать. Или спасти.

— Он... поцеловал меня, — выдохнула она, будто вырвала эти слова из себя пинцетом. Тихо, но так, будто призналась в преступлении, за которое уже несет приговор. Голос дрогнул, словно ткань, натянутая до предела.

В воздухе повисло напряжение — густое, как сигаретный дым в закрытом баре. Николь медленно приподняла бровь, будто этим движением метила начало катастрофы. Глаза сверкнули — не удивлением, а азартом, как у охотника, который вдруг увидел, как дичь сама вышла на линию огня.

— Ну нихуя себе, — пробормотала она, словно переваривая услышанное. — Только не вздумай вешаться, как предыдущая.

Эли нахмурилась, будто ударила лбом о невидимую стену. Взгляд стал острым, но внутри — каша из недоверия, злости и паники:

— Лора же жива…

Николь фыркнула так, будто ей в рот запихнули тухлый язык обиженного нарцисса, облитый духами Лоры и приправленный мятой репутацией:

— Пусть Лора отсосет у Бориса. Хотя нет, вдруг заразная. Он, конечно, пережил наш бэд-трип в Амстердаме, но рот Лоры — это жестче.

Она развернулась на каблуках, как будто вот-вот хлопнет дверью, но замерла у выхода. Плечи по-прежнему высоко, спина прямая. Воздух будто сжался — тяжелый, липкий, пропитанный недосказанностью. Тишина рухнула резко, как занавес, за которым актер забыл поклониться.

— Была до нее одна,— голос Николь стал ровным, почти неживым. — Эва. Он хотел ее сломать. Сделать своей. Как игрушку, как пса, как часть себя. Только не понял, что в ней не было ничего, что можно было бы подчинить. Только хрупкость. Только молчание. Он поцеловал ее. Один раз. А на следующий день она повесилась в ванной.

Эли не знала, что сказать. Слова застряли где-то между горлом и прошлым. В груди стало тесно, будто воздух сдавили руками. Что-то стучало внутри — навязчиво, гулко, без ритма. Может, это было ее сердце. А может, не ее. Может, это эхо чужой боли, которая нашла в ней дом.

Николь кивнула Борису, будто передавала командование гарнизоном, вверяя ему самое ценное:

— Если что, не вздумай сожрать подушку. Она ей еще пригодится.

И вышла, оставив после себя пустоту. И козла, который мирно устроился у кровати и, кажется, чихнул.

Эли медленно опустилась на край кровати. Колени подогнулись, как у марионетки с перерезанными нитями. В висках гудело — низко, навязчиво, будто чертов метроном отсчитывал секунды до беды. Имя — Эва — било по сознанию, как гвоздь по стеклу: звонко, остро, с хрустом под кожей. Один поцелуй. Один выбор. Один день — и смерть. Казалось, в этих словах была не чужая судьба, а предсказание. Проклятие, обернутое в губы.

А что, если все это — не совпадения, а закономерность? Если он — не человек, а воронка, затягивающая все живое? Может, он не просто разрушает. Может, он создает из обломков, но сначала должен разбить. И все же... почему этот поцелуй не пугал? Почему в нем было больше света, чем в целых жизнях? Почему боль казалась мягче, чем одиночество? Почему она вдруг захотела снова быть сломанной — но им?

Она посмотрела на Бориса. Тот лежал, вытянув копыта, и лениво жевал край ковра, как будто в этом ковре была зашита истина бытия. Его взгляд был совершенно пуст — без осуждения, без сочувствия. Как у тех, кто все давно понял, но молчит, потому что знает: никому это не нужно.