— Только не смей стать новой версией его матери. Он похоронит тебя. Или себя.
Эли молчит, опускает взгляд в пол, будто не в силах выдержать вес сказанного. Пальцы стискивают пузырек так сильно, что тот едва не трескается в ладони. В груди — ком. Не от обиды. От стыда. От страха, что Николь видит ее насквозь. И от боли — потому что каждое слово попало в точку, в ту, что она прятала даже от себя.
— Поняла? — шипит Николь, и в ее голосе гремит не только злость, но и страх. Страх потерять еще одну. Резким движением она вырывает пузырек из дрожащих рук, словно это не пластик, а граната с выдернутой чекой. Ее пальцы на секунду замирают — как будто боится, что та все же взорвется. И только потом, с яростью, прячет его в карман.
Эли кивает. Медленно. Почти незаметно. Как будто признание собственной слабости дается с таким трудом, что даже движение головы отзывается ломотой в груди. И в этом кивке — не просто «да». В нем — «прости», «я боюсь», и «я все поняла» одновременно.
Николь разворачивается. Уходит. Только бросает через плечо:
— Лучше бей посуду. А не себя.
Кабинет Конрада Менсона утопал в дневном свете, который, казалось, не освещал, а подчеркивал тьму в углах. Он сидел за столом, как статуя, как предвестник апокалипсиса, сотканный из льда и стали. На деревянной поверхности стола — его полицейский значок, исцарапанный временем, несколько толстых папок с делами, и веером разложенные фотографии: Райдер Блейк, Николь, Джей. Лица девочек из борделя Ворона, снятые в разные моменты — кто-то смеется, кто-то смотрит в камеру настороженно, кто-то — с пустыми глазами. Рядом — снимки людей Ворона. У каждого — красная отметка. Как на охотничьем списке.
Менсон откидывается на спинку кресла, закидывает ногу на ногу с ленивой точностью, как хищник, переваривающий свою добычу. Смотрит в потолок, будто видит сквозь бетон и небо. В темных глазах — застойная тьма. Не ярость, не беспокойство. Холодный расчет. Покой перед расправой.
— Николь и Джей ушли живыми. А мы хороним троих. Всех. Без шансов. Один с оторванным ухом, другой с распоротым брюхом, третий — с дырой в лбу. Ни одного выжившего, — доносится голос из тени, хриплый, как будто прокуренный и пожженный. — Что прикажете, сэр?
Менсон медленно поворачивает голову, словно прокручивая внутри весь список своих теней и решений. Его улыбка — как ржавый нож: медленная, опасная, скрежещущая по нервам. Без намека на радость. Зато с предвкушением.
— Передадим привет, — тянет Конрад, лениво, с таким спокойствием, будто речь идет о чашке кофе. — Один раз. В окно. Без слов. Без лиц. Только пуля. Прямая, как мысль. Пусть поймет: я смотрю. И я ближе, чем он думает.
— А если ответит?
Конрад достает сигарету, закуривает. Движения плавные, почти медитативные. Он будто растягивает мгновение, смакуя тишину перед бурей. Дым поднимается медленно, вьется над головой спиралью — как змей, которому разрешили жить. Даже он, кажется, знает: в этой комнате не шепчут. В этой комнате подчиняются.
— Тогда мы войдем.
Солнце медленно склонялось к закату, окрашивая особняк в теплое золото и кровь. День выдыхался, как уставшая шлюха, оставляя после себя тишину перед бурей. Девочки готовились к ночи — ритуально, точно знали, что именно сегодня может случиться что-то необратимое. Кто — в своих комнатах, поправляя тушь и затягивая корсеты, кто — протирал барную стойку, машинально, с видом палача перед сменой, кто — расставлял свечи, будто призывая духов защитников. Воздух дрожал от предчувствий. А в этом дрожании — была не надежда. Опасность.
Эли сидела на диване, сгорбившись, будто пытаясь уменьшиться, стать невидимой в этом шуме, в этих тенях. Глаза расфокусированы, дыхание тяжелое, как после бега. В голове — гул. Борис лежал рядом, на полу, жуя чьи-то кружевные трусы с таким спокойствием, будто этот вечер ничем не отличался от других. Но для Эли все было иначе. Сегодня все внутри дрожало — как струна, натянутая на грани разрыва.
Ворон лишь пару раз вышел из кабинета — молча, с хищной тенью в глазах, и каждый раз проходил мимо, будто ее не существовало. Ни взгляда, ни движения. Как призрак среди живых. Но это молчание било больнее крика. Потому что в нем была отстраненность. Холод. И что-то еще. Что-то такое, от чего у Эли подгибались пальцы на ногах и сжималось горло.
Лора все не унималась, словно искала слабые места, в которые можно вонзить ядовитую шпильку. Ее реплики были обидными, но пустыми — как эхо зависти. Однако каждый раз она резко замолкала, стоило на горизонте появиться Никки или Николь с Борисом. Особенно с Борисом. Словно одно только его присутствие — это уже угроза. Как будто козел мог унюхать подлость и боднуть без предупреждения. А Николь... ее взгляд был хуже пощечины.