— Держись, детка, — ухмыляется Николь. — Терпи запах, зато потом будешь как живая вывеска протеста.
Эли морщит нос, думая, что пахнет так, словно ее голову пытаются замариновать в ацетоне. «Еще немного и я буду не Барби, а соленый огурец», — проносится у нее в голове, но вслух вырывается лишь:
— Ты ведь издеваешься…
— Издеваюсь, люблю, спасаю и крашу — четыре в одном, детка. Ты, сука, должна мне памятник поставить. Желательно розовый, в полный рост, — Николь нарочито чиркает кисточкой, капли летят, Борис недовольно мотает головой.
Когда краска смыта, зеркало выдает новое отражение. Эли смотрит на себя — бледная кожа, яркие розовые пряди, взгляд еще усталый, но в нем впервые за долгое время мелькает искра. Смесь легкости и вызова. Она ощущает, будто вернула себе часть голоса, пусть и через нелепый цвет.
— Ну вот, — Николь хлопает ее по плечу. — Теперь ты не просто девочка с проблемами. Теперь ты проблема сама по себе. А Борис подтвердит — и он, детка, в моде разбирается лучше тебя.
Эли касается мокрых прядей, пальцы дрожат, но улыбка впервые за долгое время появляется на губах — неровная, но настоящая. Борис подходит ближе, боднув ее колено, словно ставит печать одобрения. Николь закуривает новую сигарету и, выпустив дым, хмыкает:
— Гляди на себя, детка. Теперь, если Ворон тебя не заметит, значит, он слепой. А если заметит — держись, потому что такой цвет не оставляет места для пощады.
Вечер накатывает на особняк тяжелым полумраком. В коридорах суета: девочки переговариваются, проверяют макияж и платья, поправляют чулки, прячут дрожь за смехом, воздух наполняется предвкушением ночи. За окнами — красные огни, в самом доме — запах дорогого табака и сладких духов.
Дверь распахивается, и в зал входит Ворон. На нем еще следы дневных дел: рубашка мятая, на руках засохшие пятна крови — чужой или своей, уже неважно. Он идет неторопливо, шаги гулко отдаются, в каждом движении — холодная хищность, от которой у всех внутри сжимается что-то первобытное, заставляя инстинктивно пригибаться.
И тут он видит ее. Мгновение застывает, как кадр на пленке: шум в зале глохнет, разговоры обрываются, даже свет будто меркнет.
Эли. В платье, с яркими розовыми прядями, словно нарочно выставив вызов. На секунду зал замирает, напряжение трещит в воздухе, как перед грозой. Его взгляд скользит по ней — медленно, цепко, с нарастающим холодом, будто сталь под кожей. Пальцы сжимаются в кулак так, что побелели костяшки, по скуле ходят желваки, словно он удерживает зверя, рвущегося наружу.
Молчание густеет, словно дым. Ворон двигается — шаг за шагом, плавно, как хищник, готовящийся к броску, и каждый его шаг отзывается в груди у окружающих. Зал сам собой расступается, будто стены дрожат. Его голос звучит низко, глухо, но в нем такая сталь, что мороз по коже превращается в ледяные ножи:
— Что это у тебя на голове?
Эли поднимает подбородок, будто бросая вызов самому приговору, и в глазах вспыхивает дерзкий, колючий огонь, от которого даже воздух кажется напряженным.
— Называется «жизнь», попробуй как-нибудь. Тебе бы тоже пошло немного цвета.
На долю секунды в его глазах вспыхивает искра — то ли ярости, то ли мрачного веселья, огонь, который обещает бурю. Но голос остается ледяным, как приговор:
— В кабинет. Быстро.
Ворон разворачивается, даже не удостаивая ее взглядом, словно все уже решено и выбора нет. Эли задерживает дыхание, сердце колотится в висках, но все же двигается следом — каждый ее шаг гулко и тяжело отзывается в коридоре, будто она идет не за ним, а прямо в собственный приговор.
Позади, у лестницы, Лора провожает их взглядом. В ее глазах — ядовитая зависть, перемешанная с обидой и злостью. Сердце колотится, пальцы судорожно сжимают перила, ногти царапают дерево. Ворон никогда не смотрел на нее так: с этим особым вниманием, сдерживаемым интересом, будто в Эли он увидел то, чего в Лоре никогда не искал. И это обжигает Лору сильнее любых пощечин.
Лора наклоняется вперед, словно говорит с кем-то рядом, но на самом деле шепчет сама себе:
— Ну ничего… я еще избавлюсь от тебя, сучка.
Кабинет утопает в полумраке: темное дерево, резкий запах сигаретного дыма и кожи. Ворон стоит у окна, не оборачиваясь. Долгая тишина тянется, словно струна, и только хруст костяшек его пальцев рвет ее.